Светлана Анохина: «Когда убийц считают героями — это искажает мир»

Светлана Анохина, правозащитница, журналистка, основательница правозащитного проекта «Марем», главный редактор интернет-портала «Даптар — женское пространство Северного Кавказа». С 2021 года Светлана в эмиграции, в апреле 2023-го против нее возбуждено уголовное дело за посты про Бучу и Мариуполь, в 2024 году включена в список 100 самых вдохновляющих и влиятельных женщин мира по версии BBC.

Если допустимо вторгнуться в чужую страну, убивать там людей, пытать там людей, захватывать территории, то разумеется это все переносится и на собственную семью, когда человек возвращается, и на все общество… Люди четко улавливают отмашки от государства: можно, допустимо… А сейчас, когда совершив самые страшные преступления против жизни и против неприкосновенности чужой, можно уйти прямо из зала суда, не дожидаясь вынесения приговора, в чужую страну и убивать спокойно там — эта отмашка стала очень ощутимой. Ее понимают и предполагаемые жертвы обстоятельств, и предполагаемые насильники.

Поговорили со Светланой, жизнь которой связана и с Россией, и с Украиной (дочка – львовянка и разговаривает теперь с мамой только по-украински), как связаны война и семейное насилие и о том, чувствует ли она, спасая женщин от насилия, постоянно на протяжении многих лет подвергаясь угрозам насильников, а сейчас и преследованию государства, себя хотя бы в относительной безопасности.

Расскажите о себе.

— Ну, я дагестанская журналистка, родилась и выросла в Дагестане и руководительница инициативной группы «Марем», которая занимается помощью женщинам из северокавказских республик. Ну, я родилась в Махачкале. Я пятое поколение, которое живет в Махачкале. А вот и всегда мечтала оттуда вырваться. Но когда вырывалась, обстоятельства меня возвращали назад. Потом я вдруг решила стать дагестанской журналисткой и стала.

К моему имени всегда присоединяли термины: одиозная, скандальная. Я с годами утратила многие эти прекрасные качества, но не до конца. Вот уехала я из Дагестана в двадцать первом году после того, как на нашу кризисную квартиру для женщин в Махачкале напали совместные силы дагестанских и чеченских полицейских с целью похитить оттуда девушку, которая просила помощи, Халимат Тарамову. Вот после этого мы сочли, что оставаться там небезопасно.

Уехали всем составом, который был на тот момент в квартире, уехали в Грузию и там некоторое время жили. И я планировала вернуться в апреле двадцать второго года. У меня и квартира была снята в Тбилиси именно до этой даты, до начала апреля. Но то, что произошло, обрушило все планы и вообще все мое представление о жизни, о себе, о своей стране. И с тех пор я в Россию не возвращалась. С июня, с 20 июня двадцать первого года я в России не была.

Как на вашу жизнь повлияла война?

— Я предчувствовала что-то в этом роде. Оно слово война настолько кромешное, огромное и страшное, что я его даже в голове не произносила. Я просто чувствовала, что сжимается кольцо. Ну вот это вот субъективное ощущение, что закрываются правозащитные организации, что давят на СМИ, и это очень чувствовалось в воздухе, буквально, ну, он сгущался, и партнеров становилось все меньше и меньше.

В общем, организаций, которые занимаются помощью женщинам, и так немного. Так что это очень чувствовалось заранее. И когда произошел тот самый день, я не знаю, что мне помогло не выкинуться с четырнадцатого этажа, на котором я тогда жила. Наверное, то, что продолжали приходить обращения с просьбой о помощи. То есть женщинам, которые нам пишут, было пофиг, идет война или не идет война. У них самих шла война внутренняя в доме, и они просили помочь, они просили защитить, они просили эвакуировать. И это было невозможно игнорировать.

И я как-то собралась вот именно благодаря им, потому что все смыслы, все понимания хорошего и плохого, слово дом, они мгновенно потеряли смысл вообще всякий и наполненность. То есть слова остались, а наполненность пропала. И это был чудовищный опыт. Да, на меня не летели бомбы. Да, страна, в которой я в тот момент находилась, Грузия, она не воевала открыто, во всяком случае. Но ощущение неотменимости и ужаса происшедшего было настолько сильным, что я просто не понимала, а зачем дальше жить и как дальше жить.

И пошла и выбросила просто на помойку все жесткие диски, которые привезла с собой из Махачкалы со своей работой, со своими незавершенными интервью. Просто они потеряли смысл. Все потеряло смысл. Было непонятно, как существовать вот в этой новой реальности. Вот, пожалуй, вот такое вот впечатление. Я в таком состоянии находилась до первого обращения, где очередная девушка говорила о том, что ее фактически убивают дома и нужна помощь, а я могла ее оказать. И это была вот точка приложения каких-то своих сил и точка протеста и точка сопротивления. И она мне дала какие-то ресурсы для того, чтобы просто не выкинуться. Ну я очень хорошо помню это состояние.

После начала войны статистика обращений в ваш центр «Марем» как-то изменилась или семейное насилие в России — это константа?

— И раньше был достаточно высокий уровень насилия и высокая терпимость к этому. А с началом войны, разумеется, все это усугубилось. Но у нас практически не было случаев, когда напрямую коррелировало участие в войне и насилие дома. Но просто это стало более допустимым. Если допустимо вторгнуться в чужую страну, убивать там людей, пытать там людей, захватывать территории, то, разумеется, это все переносится и на собственную семью, когда человек возвращается, и на все общество.

То есть многие уже отмечали, что уровень домашнего насилия повысился с отменой декриминализацией домашнего насилия. То есть люди четко улавливают отмашки от государства, что вот можно, можно, допустимо. А сейчас, когда, совершив самые страшные преступления против жизни, против неприкосновенности чужой, можно уйти прямо из зала суда, не дожидаясь вынесения приговора, в чужую страну и убивать спокойно там.

Эта отмажка стала очень ощутимой. Ее понимают и предполагаемые жертвы обстоятельств, и предполагаемые насильники. Вот они понимают, что им совершенно необязательно отсиживать срок. Они могут даже не быть судимыми. Просто подпиши контракт и иди убивай. И это не может не сказываться. Конечно, сказывается. Вся атмосфера в стране сказывается.

Как вернуть к нормальной жизни россиян, которые воевали в Украине?

— Да никак их не вернешь к нормальной жизни. Никак. Мы же видим, что происходит, когда люди возвращаются с места боевых действий и совершают новые преступления. И потом опять уходят на войну. И они понимают, что они в своем праве. Тем более Россия сейчас на уровне государственном очень поддерживает, так сказать, ветеранов СВО, выдвигает их куда-то, делает социальные лифты.

Нет, пока это поддерживается на государственном уровне, ни о какой реабилитации и речи быть не может, потому что они не признаются людьми, нуждающимися в реабилитации. Они признаются героями. И это сильно вообще искажает все. Мы же читаем регулярно информацию о том, что парта героя, журналисты покопались в его жизни — оказалось, что он неоднократно судим за изнасилование, за убийство какой-нибудь старушки.

То есть его перевели в ранг героев. Все это искажает всю картину мира у всех. И у него самого, и у всех, кто его окружают. Они понимают, что он неприкасаемый, что ему можно абсолютно все, чем он и пользуется. И он это понимает. Вот недавно был случай, когда бывший свекр в Чечне задушил и сжег тело невестки. Он ее задушил, потом завернул в ковер и сжег. Он ушел на войну прямо из зала суда. То есть он не назван виновным. Это чудовищно.

Находясь с двадцать первого года в эмиграции после нападения на ваш шелтер, вы чувствуете себя в относительной безопасности?

— Я уезжала в Грузию, не в Европу. Уезжала из страны, которая еще не начала войну. Страха за себя у меня нет и не было. Даже после того, как я уехала уже из Грузии и перебралась в другое место, был страх за то, что я причастна к тому, что происходит, за то, что я примотана к своей стране. Как бы я себя ни называла, даже если я получила бы гражданство с другой стороны, у меня ощущение ответственности и вины за то, что я каким-то образом не предотвратила это все, оно остается.

У меня дочка львовянка, после начала войны она не во Львове, она в другой стране, но она перестала со мной говорить на русском языке. Она со мной говорит по-украински, я с ней говорю на русском, потому что украинским владею очень плохо. И я ни разу не возразила, потому что понимаю, что она испытывает. Мне это неудобно, да, я многие слова не понимаю, но я разговариваю с ней на цыпочках, потому что не чувствовать собственной вины — эфемерной и в то же время очень реальной, которая сваливается тебе на плечи, когда ты задумываешься, невозможно.

Насчет безопасности, физической безопасности — да, я чувствую себя в безопасности. Я понимаю, что европейские власти стран, где я могу оказаться, меня не выдадут моей любимой стране, чтобы она меня схавала и сжевала. Но при этом ее присутствие, громкое сопение в спину, горячее ее дыхание я чувствую все время. Мои счета могут быть арестованы, моя квартира может быть арестована и отнята, а мои близкие, оставшиеся в Махачкале, их таскают на допросы. К моей девяностопятилетней маме приходят чинные мужчины в форменных рубашках и просят, чтобы она поплевала в трубочку на предмет ДНК.

Какое ДНК? Уголовное дело, которое на мне сейчас есть, оно за посты в Инстаграме. Каким образом ДНК моей бедной мамы может помочь что-то выявить, прояснить и установить, совершенно непостижимо для меня. Я не слюной писала эти посты. Их, как бы, я и не отрицаю, что я их писала. Писала и написала бы снова. Потому что для меня это был единственный способ не сойти с ума вообще, куда-то в пространство выкрикнуть о том, что происходит в Буче и Мариуполе. Вот. То есть тут безопасности, конечно, я не чувствую. Тут я чувствую горячее дыхание родины в спину.

Вам часто угрожают в связи с тем, чем вы занимаетесь?

— Надо сказать, что я занимаюсь дагестанской журналистикой с конца девяносто девятого года. И у меня достаточно твердая позиция, в том числе феминистическая. И поэтому угрозы поступали всегда. Они воспринимаются просто как фон. Обычный фон. Мне обещали выколоть глазки, меня обещали убить. Один раз мне звонили с обещанием убить. И я даже подавала заявление в нашу полицию.

Разумеется, не нашли человека, хотя я записала нашу с ним беседу, и был установлен номер телефона, с которого мне звонили. Ну вот дело заглохло. И тогда у меня был, наверное, первый срыв. Я поняла, что я даже себя не могу защитить при всех своих ресурсах и не могу добиться наказания для тех, кто угрожал, и что все очень плохо обстоит. Но это был двадцатый год еще, еще до войны. Сейчас бы никто даже рассматривать мои заявления не стал.

Вот так что угрозы были всегда, да, особенно после того, как мы выиграли дело по факту нападения на нашу квартиру кризисную. Выиграли дело в Европейском суде по правам человека. И любимая родина торчит мне денег. Разумеется, она их никогда не отдаст. Я при своей жизни не надеюсь их получить, но я надеюсь, что все равно это решение когда-нибудь будет доведено до ума и деньги будут выплачены кому угодно, хоть бомжам на улицу.

Просто они должны ответить, они должны ответить за нарушение собственных же законов. Кто такие они? Я затрудняюсь сказать. Ну, для меня это и власть, и полиция, и само государство. И я понимаю, что эти несчастные там 26 000, по-моему, евро вовсе не та цена, которую должна заплатить моя страна. Но мне хочется, для меня очень важно, что это решение было вынесено, и мне хочется восстановления справедливости, потому что где-то во мне сидит ребенок, который говорит: «Ну, это же нечестно, это же неправильно, ну вот те, кто виноват, должны быть наказаны». Это смешно, учитывая мой возраст. Ну я хотела бы верить в то, что так оно будет.

Ну, а все угрозы — я редко пугалась всерьез, наверное, в силу того, что я легкомысленный человек и привыкла к тому, что постоянно угрожают, но несколько раз испугалась. Например, когда Адам Делимханов, приближенный Рамзана Кадырова, сказал, что они приложат особые усилия, чтобы были найдены и наказаны все, кто имеет отношение к побегу из полицейского участка Лии Заурбековой.

Был такой кейс, когда девушку, ушедшую из дома, захватили родственники, они осадили фактически полицейский участок в Москве, где она находилась, и были люди с оружием. В общем, они хотели ее вернуть. Нам удалось ее оттуда забрать. Она уехала. И тогда Адам Делимханов сказал, что да, будут найдены и наказаны. Ну я время от времени смотрела с испугом на кусты рядом с домом. И в общем на этом все и заканчивалось. У меня не хватает то ли серьезности, то ли здравого смысла для того, чтобы оценивать эти угрозы всерьез. Я их воспринимаю как белый шум. Всегда угрожали и всегда будут угрожать, пока я делаю то, что делаю. А я пока останавливаться не собираюсь.

Расскажите подробнее о деле, за которое ЕСПЧ постановил выплатить вам 26 000 евро.

— В двадцать первом году мне написали коллеги и сказали, что в Махачкалу из Чечни едет молодая девушка Халимат Тарамова, которая сбежала из семьи, потому что ее там избивали. Она хотела развестись, ей не позволяли, ее держали под замком, избивали родственники. Ей грозило убийство чести — к таким вещам, хотя я ненавижу это словосочетание «убийство чести», такого рода убийства к чести не имеют ровным счетом никакого отношения.

Это бесчестное убийство человека заведомо слабого, человека, находящегося от тебя в зависимости, человека, который тебя любит, поскольку ты член его семьи. Ладно, не буду на этом останавливаться. В общем, ее надо было принять в нашей кризисной квартире в Махачкале, разместить и дождаться, пока за ней выедет адвокат. Дело в том, что она бежала в чем была. У нее не было при себе документов. Документы отняли родственники. Я сказала: «Хорошо, ладно».

Она приехала. А я тогда находилась в Армении, приехала через несколько дней после ее прибытия. И она у нас жила какое-то время. Потом мне позвонили девочки, наши сотрудницы, и сказали, что в дверь стучат менты. Я буду говорить, как они говорили. В общем, пришел участковый в сопровождении следователя. Ну, я тут же вызвала такси, поехала туда. Из лифта выходила уже с телефоном.

У меня все записалось, как я у них спрашиваю, кто они такие и какого черта делают рядом с нашей кризисной квартирой. А мне сказали, что вот разыскивается эта девушка, есть подозрение, что она не живая. Я поняла, что, в общем, ситуация сложная, а сбагрить их не удастся, тем более, что вокруг дома стояли машины с чеченскими номерами. Это опасно. Я вызвала нашу адвокатку, она приехала, и мы устроили этому следователю встречу с Халимат, на которой она вот просто повторила то же самое, что говорила мне.

Почему она ушла из дома, подтвердила, что она живая, что никто ее не принуждал. Я, Тарамова Халимат Аюбовна, добровольно ушла из дома, спасалась от регулярных побоев, угроз. И прошу не объявлять меня в федеральный розыск, не выдавать информацию о моем местонахождении, так как это создаст угрозу моей жизни. Мало того, мы попросили защиты. Мы попросили защиты у нашего МВД. Сказали, что там внизу стоят машины с чеченскими номерами. Мы опасаемся нападения. Мы опасаемся за жизнь и здоровье нашей заявительницы. И выделите нам, пожалуйста, защиту.

Они пообещали. Через некоторое время позвонили в квартиру, пришел этот следователь. Когда мы приоткрыли дверь, чтобы он зашел, он сказал, что он пришел, чтобы познакомить нас с людьми, которые будут нас охранять. И когда мы приоткрыли дверь, они просто посыпались сверху. Я увидела, как сверху по лестнице спускаются люди, снизу поднимаются, причем как в форме, так и в штатском. Там были явно чеченцы, потому что у них такая черная одежда, и они стали выбивать дверь в нашу квартиру.

Мы жалкими своими силами пытались ее удержать, эту дверь, и кричали как раненые зайцы, потому что другого способа защититься у нас не было. Что такое? Здравствуйте. У нас было сколько? Трое из «Марем» сотрудниц. А Халимат с подругой — это пятеро. И была еще женщина с пятнадцатилетней дочерью, которые приехали и попросили возможность у нас пожить, поскольку у них — это были наши заявительницы прежние — шло уголовное дело по сексуализированному насилию со стороны отца к этой молодой девочке пятнадцатилетней.

И они приехали на следственные действия. И мы держали эту дверь и кричали, потому что это был единственный способ даже не защиты, а просто способ заявить о себе, чтобы нас не повинтили в тишине. Все это записано на видео. У нас была включена камера. Дверь распахнули, нас поодиночке вытащили в подъезд. За руки, за ноги меня выносили вниз. Умудрились два раза уронить и приложить спиной о ступеньки.

После чего нас доставили в райотдел без предъявления конкретного обвинения. Это потом нам вменили какую-то административную статью, что якобы мы полицейского перекусали, пока нас тащили. А синяки на наших телах от того, что — вот сейчас цитирую дословно — от того, что мы катались вверх и вниз по ступенькам сами. Ну вниз я еще представляю, как я каталась, а вверх мне трудно представить. Ну у сотрудников МВД более развитое воображение, и для них это было легко.

И нас там продержали достаточно долго. На следующий день повезли на суд, а в это время Халимат и ее подругу просто передали родственникам Халимат. Сказали, что мы тебя выведем сейчас через черный ход. И выкинули ее — вот ее родственникам просто отдали девочку, которая говорила, что ей грозит смертельная опасность. Слава богу, она сейчас жива, с ней все в порядке, насколько я знаю. Вот после этого суд как бы не признал нашей вины, к счастью. Удивительно, но так.

И мы уехали. А Европейский суд счел, что расследование по нашему заявлению о вторжении в квартиру и о применении к нам силы было расследовано неправильно, с нарушениями всех процессуальных норм. И поэтому наше государство должно нам по 26 000.

На слуху несколько резонансных убийств женщин, которые пытались спастись от своих родственников. Седа Сулейманова, Алия Аздамирова, Айшат Баймурадова. Почему не расследуются эти убийства?

— Все эти три громких убийства — и Седа Сулейманова, и Алия Аздамирова, и Айшат Баймурадова — а кто их должен расследовать? Кому это надо? Кроме Лены Поповой, которая регулярно выходит с пикетами в поддержку Седы и напоминает о том, что за ее смерть ответственны не только те, кто ее убил непосредственно, но и питерские полицейские, которые передали ее в руки чеченским полицейским.

Кому, кроме Лены и таких же неравнодушных людей, для которых это чудовищно, это нужно? Государству? Нет, государству это не нужно. Кто должен расследовать убийство Айшат Баймурадовой? Мы ее, кстати, вывозили. Мы с дружественной командой. Это наш кейс. И для нас это очень болезненная тема. Очень болезненная. Но кто должен это расследовать?

Армянская сторона вроде сделала все, что от них зависело. Они, надеюсь, что передали данные подозреваемых российской стороне, но все упирается в Чечню. А мы видим, что заявил Мансур Солтаев, который является омбудсменом по правам человека в Чечне. Мы даже знаем имя этого человека, чьи права защищаются. Но это не Айшат Баймурадова. А он уже высказался. Он высказался совершенно определенно. Он сказал, что во всем виноваты правозащитники, которые сами и убили Айшат. Тут можно просто развести руками. И я не знаю, есть ли люди, которые ему верят. То есть опровергать это, что-то по этому поводу говорить — это нонсенс. Это невозможно тут. Ну это бред собачий.

Вам в былые годы приходилось доверительно разговаривать с силовиками, как они объясняют бездействие?

— Потому что это никому не нужно, потому что это будет вести к расследованиям внутри Чечни. Я прошу заметить, что это все Чечня, регион достаточно закрытый, регион-полигон, на котором отрабатываются разные схемы, которые потом распространяются по всей России. Но отмашку-то дают в Кремле. Это не Чечня такая решила, что ей все можно. Это в Кремле дали отмашку, что вам все можно. Вот мы отдаем ваших жителей вам на откуп. Вы можете делать все, что считаете нужным.

Они и делают все, что считают нужным. Все, что им позволили. Надо отметить, что тут, что официальные чеченские власти, что их непримиримые противники, оппозиционные разные группы — они совершенно единодушны. То есть женщина должна быть под контролем. Женщину можно наказывать за какие-то проступки. Я просто регулярно читаю оппозиционные чеченские каналы. Они ни слова не сказали ни о Лии, ни о Седе, ни о Айшат. Это их не интересует.

Тут они полностью солидарны со своими идеологическими противниками и врагами. Чем это можно объяснить? А потому что все они базируются на установке, что есть некая вертикаль и что женщина в самом низу, и она должна подчиняться. То есть они ссылаются на адаты, они ссылаются на шариат, они ссылаются на все что угодно. Но женщины они хейтят не хуже, чем официальные чеченские власти. И даже упрекают эти самые власти в недостаточной суровости.

Что для вас самое трудное в эмиграции?

— Отрыв от земли. Самое трудное в эмиграции для меня — отрыв от поля. Я просто большую часть своей жизни прожила в Дагестане. И я понимаю, что сколько бы у меня ни было там контактов, как бы со мной ни разговаривали и ни передавали информацию, есть вещь, которую можно ощутить, только находясь там внутри. Это дыхание. Вот ты его понимаешь, когда ты там внутри. В пересказе это все не работает. Но это что касается работы.

А что касается не работы — ну, мне сложно. Мне сложно, потому что когда ты уезжаешь, ты теряешь все, что наработала там дома. Ты никто, особенно если тебе много лет и если ты не очень умеешь учить языки. То есть я себе… я уехала физически, но я же ментально и всяко разно по-другому остаюсь там. Я не могу вписаться, переделать свою жизнь и вписаться в новую реальность. Я не могу вписаться в новую страну. Для меня это сложно.

Там мой дом. А с того времени, как я уехала, дома у меня просто нет. Все съемные квартиры, даже если они будут мои, они не будут домом. Они будут заменителем дома. Но при этом я не представляю, как я могу вступить на территорию России. Даже если бы мне это ничем не грозило, даже если бы меня не арестовали тут же и не посадили за посты о Буче, я не представляю, как вступить на эту территорию, потому что она для меня отравлена с того самого дня, когда Россия вторглась в Украину.

Война надолго?

— Я думаю, что война надолго. И я иногда говорю с дочкой, с львовской дочкой. У меня их две. Одна в Махачкале, вторая вот львовская дочка. И она говорит: «ЗСУ победят». Я бы рада была, если бы было так, но у меня ощущение, что война надолго и что у нее будет не тот финал, которого бы мы хотели. Не победа Украины и возвращение всех территорий, не усмирение России в ее хищнических амбициях, попытках сожрать весь мир. В общем, в пределах своей жизни я конца войны не вижу, а мне сейчас 63.

Чего вы боитесь?

— Утери смыслов. Я боюсь стать ненужной. Я боюсь. Я боюсь не увидеть родных. У меня в Махачкале осталась мама, дочка старшая и три внучки. Я боюсь понять, что я ничего больше не могу сделать. Я вообще боюсь нынешнего мира, в котором я оказалась, многого. Но главное, я боюсь оказаться не у дел. Я боюсь, что я потеряю свои навыки, и я больше ничего не смогу сделать. Когда очередная девушка напишет мне в личку: «Спасите, я погибаю», мне нечего будет ей ответить.

Что сегодня вам помогает жить?

— То, что у меня есть команда. Вот то, что у меня есть команда, это дает какую-то надежду, потому что я не одна. Был просто период, когда год была одна, и это было очень тяжело. Я просто вижу, как растут девушки. Я сейчас говорю именно про девушек, потому что, ну, потому что парнями мы не занимаемся. Мы занимаемся девушками. И сколько в них отваги, как они вообще ничего не боятся, сколько в них желания жить. Вот когда я на это смотрю, это как-то подбадривает.

Ну, мало подбадривает. Я бы хотела больше. Я бы хотела для них каких-то вообще феноменальных побед, чтобы они могли, сбежав, реализоваться полностью, чтобы они не только были счастливы — хотя и этого больше, чем достаточно — а сумели что-то сделать со своей жизнью, потому что мы не обещаем счастья, мы не обещаем успеха, мы обещаем, как это очень мудро сказала одна моя знакомая, перемену участи.

То что мы даем — это перемена участи. Вот ты был обречен на это, а мы тебя эвакуировали, помогли тебе удрать, помогли тебе защититься на первых порах. У тебя изменилась судьба. Как ты этим воспользуешься? Что ты с этим сделаешь? Это уже твое дело. Но вот когда я это наблюдаю, мне становится легче дышать, честно говоря.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

EN