Мария Маурина: «Мам, пап, вы нас предали»
Мария Маурина — преподаватель английского языка из Екатеринбурга. Считает себя стоицистом. Ходила на протесты с мужем Данилом Мауриным. После начала войны его начали преследовать за участие в антивоенных акциях. Мария и Данил с двумя детьми спешно покинули страну. Сейчас они получили международную защиту в Болгарии.
Как на вас повлиял Екатеринбург? Что вспоминается об этом городе?
— Это родной город, это город-основа, это город, где живут мои близкие и, надеюсь, друзья, ещё остались. Это город, который… Я не могу назвать его одним словом, вот такой вот город. Вот такой. Это город, представь себе, вот такой воробей. Такой коричневенький, такой стреляный, такой вот хитрый немножко, немножко пылью покрытый. Мне очень хочется о нём думать, что он живой до сих пор. Порой в моих воспоминаниях это город, в котором я жила и который живой, очень разный: где-то бетонный, где-то стеклянный, где-то старый, где-то новый. Всегда было такое ощущение, что он вот примерил на себя одежду мегаполиса, но он так мегаполисом и не стал. Потому что в любую подворотню заверни — это совсем не мегаполис и совсем не стекло, и совсем не бетон, совсем другие вещи происходят. Тебя могут в баре ножом порезать за то, что у тебя не тот цвет кожи, например. Это когда ты в школу спускаешься с девятого этажа в подъезде, а под ногами у тебя шприцы хрустят, например.
Это город, по которому я ходила босиком очень много. Город, который я знаю наизусть как свои пять пальцев. Мне не нужна карта, я в любой момент в любую точку города могу добраться хоть на велосипеде, хоть пешком, хоть общественным транспортом. Это город, который я изучала сознательно, и я думаю, что я его хорошо знаю. Ну, это да, это разносторонний, разномастный такой город, где есть прекрасные музеи, есть притоны конкретно, есть подпольное казино, есть великолепные театры. Люди уральские — они очень дерзкие, они всегда проверяют на кон. То есть на самом деле человек это думает, на самом деле человек это знает, или это всё напускное? Тебя всё время проверяют на вшивость, на честность, на настоящесть. И ты в этом живёшь, растёшь. И если ты настоящий, ты выживешь. Если ты не настоящий, город тебя выдавит. Я родилась в городе Свердловске, я коренная уралочка.
Каких политических взглядов вы придерживались в России? Что на них повлияло?
У меня папа автор юмористического журнала уже 30 с лишним лет. Владимир Маурин, автор журнала «Красная бурда». Продавалась в киосках «Роспечать». Ну и выходило оно в Екатеринбурге. Папа лично его из типографии забирал. В бумажном виде же мало уже выпускали. И, наверное, это всё как-то в семье, всё в том, как мы общались, в том, как мы думали. В том, что в доме никогда не было такого, что молчим—молчим, не при детях. При мне обсуждалось всё: коммуняки не коммуняки, бюджеты не бюджеты, зарплаты не зарплаты. Я всегда была в курсе того, что происходит вообще.
Довольно рано интересовалась сутью вещей. Когда громили коммунистов, бабушка с дедушкой ходили на выборы, они меня брали с собой. И ходили и говорили мне: вот будет тебе 18, тоже будешь ходить на выборы, тоже будешь голосовать, будешь выбирать. Вот коммуняки плохие, демократы вроде как не лучшие, но вроде бы что-то новое. Вот будем голосовать за них. То есть эти разговоры… Потом я помню многочисленные эти рекламы по телевизору, там «Наш Дом Россия», всё вот это, от ЛДПР, «Яблоко» туда-сюда. И я маленькая же была. А когда я выросла, мне стало 18, они никуда не делись, а я уже достаточно много всего прочитала. И когда я смотрела на то, что они предлагают, ну, блин, ну, нет. То, что они предлагают — это слова, потому что то, что они делают, что происходит, что меняется — ничего не меняется.
И я не могу себя отнести ни к коммунистам, ни к социалистам, ни к левым, ни к правым. Мне кажется, я такой практикующий умеренный стоицист ещё до Крыма. Я помню, что первый мой звонок в то время друзьям был, когда началась грузинская война. То есть я на утро, когда начались боевые действия, позвонила мужу своей подруги с её разрешения и спросила: Руслан, что теперь делать? Ну то есть вот вылезло вот такое, что Руслан, как истинный имперец, мне сказал, что делать ничего не надо. И там сверху виднее. Они быстро всё закончат, и, в общем, всё будет хорошо. И вот примерно в тот момент я поняла, что нет, хорошо уже ничего не будет совсем.
Как вы проявляли свою гражданскую позицию в России?
— Мы ходили с Даней на митинги с мужем моим. До того как мы ходили на митинги с моим мужем, я, наверное, выступала в университете. Что нам тогда не понравилось, мы попробовали изменить, собравшись на улице. Это было до всего, это 2003, наверное, год. Нам отрубили возможность получать льготные проездные. Недовольные студенты пошли на площадь Труда, собрались, поскучали, погомонили, поголосили. Было бесполезно в целом. Мы же были молодые, задорные. И с тех пор привычка думать плюс привычка действовать, получив ответы на вопросы, она осталась.
Я ходила на митинг, когда Крым присоединили. Там получилось так: у нас вообще в семье разделение. Я довольно рано вышла замуж, и в семье у нас разделение. То есть я занимаюсь бытом, муж занимается выражением гражданских чувств. Поэтому он выражает гражданскую позицию, если я дома, например, с детьми, когда они появились. А в момент присоединения Крыма у меня родилась дочь, как раз она была ещё очень—очень маленькая. Я говорю: я поеду. Ты останься с детьми, посиди. Я поеду, туда съезжу. Не надо. Я поехала, съездила.
Мы ходили на митинги, когда выбирали в последний раз. Мы ходили на митинги. Мы в принципе, когда проявляется возможность высказаться и возможность сказать, что ты не согласен, буквально не согласен с тем, что происходит, ты хочешь, чтобы было по—другому, ты можешь об этом сказать, пока можно было это делать в стране. Я это делаю, когда было страшно, когда было страшно. А мало того, что у меня муж участвовал в этих протестах, он не отчитывался об участии. И если я понимаю как мать детей: если меня сейчас посадят, посадят отца; если я присоединюсь — окей, закатают меня. Я кому детей оставлю? У меня вариант был либо быть с ними там, на площади, и отвечать на агрессию, либо быть дома и заниматься тем, чтобы сохранять хотя бы одного адекватного взрослого, который будет присматривать за ними.
Когда вы поняли, что вам нужно уезжать?
— Сама война. Когда ты просто не хочешь, чтобы эта война ассоциировалась с тобой. Ты не можешь себя ассоциировать с тем, что происходит. Это самый такой первый большой толчок. Это война в том осознанном возрасте, когда мне уже под 40, совсем уже совсем конец, когда уже вообще дальше никуда, гиря до пола дошла. Это когда мужа не осудили, когда ему выписали штрафы, стали угрожать, что «мы сейчас с тобой разберёмся, только выйди на улицу, то штрафом больше не отделаешься».
Как вы уезжали из России и как оказались в Болгарии?
— Собирались мы быстро. Ну потому что после суда достаточно мало времени прошло, угрозы были серьёзные. И собирались мы быстро. Получить визу нужно было благодаря Болгарии, потому что из не визовых стран не поедешь. Ты всё в этом, те же самые фсбшники в профиль. Поедешь ты куда угодно. И быстро получили, получили сюда визу и приехали, и подались сразу. От момента подачи документов до получения статуса прошло, наверное, полтора года, от момента подачи документов до получения первым членом семьи защиты.
Были ли в вашем близком кругу те, кто войну поддержал?
— Ближайшее окружение — у них у всех включился как у Терминатора наш такой красный глаз. Всех убить или что-то, но что-нибудь в телевизоре видят, то, что не видели со мной. Перестали разговаривать люди, со мной начал разговаривать телевизор. Кто-то поддержал двумя руками. Там нацисты, надо их убить. Родственники старшего поколения, скажем. Родственники старшего поколения — да, да, в основном. Кроме моего отца, пожалуй. Так оно и было. «Вот на меня в 67-м году в Трускавце косо посмотрели, а вот теперь пусть и они отхватят». Примерно так.
Какими были первые месяцы после переезда?
— Первое, что меня шокировало через два дня буквально после того, как мы приехали — это я не слышала мат на улице. То есть я вышла на улицу, на улице тихо. Люди разговаривают, никто не матерится, никто. И уши, и состояние трубочки — они обратно развернулись в уши. Я очень этому порадовалась. Это прямо первое было, что шокировало. Ну, я, понятное дело, не знала болгарский язык. Но болгары так отчаянно не матерятся. Никто. Даже дети, даже на футбольном матче. Они кричат, они агрессивные, они всё, мяч пинают, но при этом вот такого количества мата дикого нет.
Что нет пьяных на улицах. Ну явно обдолбанных и пьяных — их просто нет. За три года пока мы здесь живём, я только, наверное, одного синячка видела издалека, и всё. Я домой возвращалась на Юго-Западе, меня муж встречал, потому что ну ты идёшь по Юго-Западу и ты не знаешь, что тебя ждёт в 10 вечера. А здесь ты можешь гулять в 11 вечера, там уж на улице нормально быть в 12. И, да, и дети с детьми там поздно — это ничего.
Как повлияла ваша антивоенная позиция на вашу преподавательскую деятельность, в частности, на уроках английского?
— Я работала всё это время пока мы подавали документы, пока мы тут устраивались, как-то искали аренду, что-то там вот это вот всё делали. Это происходило на фоне работы, ну то есть войны. У меня есть студенты, которые зашли в период до войны и стали у меня учиться. Они, ну всё вот это начало, самое тяжёлое, шоковое состояние, военное, прожили вместе на уроках. Ну вплоть до того, что люди приходили на занятия плакать. Я свою позицию не скрывала, и я сразу заявляю: война равно смерть всегда. И эта позиция она никогда не поменяется. Это уговор. Они скажут те, кто, может быть, был не согласен, молчали. Война вытеснялась постепенно.
То, что люди имеют доверительное отношение со своим преподавателем — так и должно быть, это часть процесса обучения. Невозможно эффективно дать человеку возможность учиться, если у вас нет отношений, в которых один другого уважает, в которых у вас нет связи. Она прямая. У неё есть название в терминологии, она называется «бонд». И ты работаешь над тем, чтобы сознательно работаешь тем, чтобы его сформировать. Поэтому неудивительно, когда приходят люди на занятия — это не просто занятие. Это никогда не просто занятие. Открыли книжку, сделали упражнение, закрыли книжку и разошлись. Это всегда разговор. И достаточно честный разговор — всегда. И когда началась война, они приходят на занятия, они не понимают, что происходит. «Я не понимаю, как нам на это реагировать? Там ведь убивают!» И начинаются слёзы. Приходится как-то всем это вместе, коллективно, маленькой группой вот это вот переживать. Объяснять друг другу там, как-то пытаться этот шок снять, в какой-то момент поддержать. Но, пардон, я не психотерапевт, не психолог, не кризисный психолог, тем более не учитель, простите.
Люди приходили в шоке, и запрос был такой. Я говорю: Может, если вам сильно тяжело, давайте, может, паузу сделаем? «Нет! Мы будем ходить два раза в неделю, потому что это даёт возможность почувствовать, что есть что-то нормальное, что-то маленькое нормальное осталось». Вот эти сессии они превращались в больше коллективное горевание и попытки осмыслить, прожить, понять, как оно было. Со временем остались только те, с кем мы разделяем позицию в отношении войны.
Как изменилось ваше восприятие войны с момента её начала?
— Есть пределы любому количеству горя, которое может на тебя вылиться, которое ты остро ощущаешь. Есть предел. И наступает период, когда этого горя становится просто слишком много. Есть предел нагрузки, которую ты можешь вынести, а дальше ты либо ломаешься, либо пытаешься как-то защититься. Я думаю, что я ушла в защиту. Да, я по-прежнему в курсе новостей. Я по-прежнему, но я не занимаюсь тем, что я смотрю новости там. С одной стороны новости, с другой стороны новости, аналитические новости там, политические: что кто кому сказал, куда сколько ракет прилетело. Я очень хочу на самом деле. У меня есть маленькое одно желание, чтобы я открыла утром Telegram, и там нет новостей.
Как справились с вашим срочным переездом ваши дети?
— Это отдельная история, потому что они сказали: «Мам, пап, вы нас предали! У нас там были друзья, у нас там была родня! Вы нас взяли и, собственно говоря, похитили, вывезли и привезли непонятно куда и непонятно что делать». Они очень горевали по друзьям, вот прямо у них во дворе детское сообщество достаточно здоровое было. Совершенно спокойно там ходили, чем заняться в течение 10 часов перерыва. И вот это было — им было очень-очень больно. Я чувствую, до сих пор, сейчас они говорят: «Спасибо, мама, спасибо, что вы нас оттуда вывезли». Но сейчас они стали и старше, и с ними можно много разговаривать. Начальная реакция была такая, как и положено, что сейчас им 11—12. Ну то есть на момент, когда мы уезжали, им было меньше, сильно меньше.
Они адаптировались в школе. Они пошли в школу с нулевым знанием болгарского. Моя помощь здесь была просто дать им изначальный словарный запас быстро, до того как школа началась. В школе у них были организованы уроки болгарского. Моя задача была, чтобы они адаптировались в языке и чтобы они адаптировались в классе. Поскольку у нас школа многонациональная, то есть тут и турецкого происхождения дети учатся, и болгарского, и русского, и украинского. Ну, как-то вот нет такого, что в классе все болгары. Ну в классе все говорят по-болгарски. Они понимают, что происходит в России. Они понимают, кто такой Ху из мистер Хутина. Они понимают. Они понимают, что там будет и что. Потому что мы с Даниилом достаточно много общаемся друг с другом, и эти разговоры не скрываются, никто их не скрывает. Мы не под одеялом же об этом разговариваем. И дети задают вполне конкретные вопросы: а что дальше, а долго ли он там будет сидеть, что будет, когда война закончится?
Вы ведёте разговорный клуб на английском для русскоязычных в Бургасе. Кто приходит на ваши встречи и что обсуждаете?
— Есть местный чат, там всё организовалось, мы встречаемся. Сейчас мы встречаемся просто на нейтральной территории в кафе. Туда приходят все. Если это как авантюра вообще организовывалось, ну просто почему нет, то сейчас это то место встречи, где люди ждут. То есть если я не выложила анонс, они такие там тыкают меня палочкой: «А где? А мы будем на этой неделе встречаться? А что? Какая тема?» А иногда так, что… «Я на следующей неделе приду. Тема и неважно какая, я приду». То есть люди приходят не столько и не только за английским, за возможность попрактиковаться, просто за встречу в хорошей компании, потому что всем комфортно друг с другом. Туда приходят экспаты, туда приходят украинцы, туда приходят белорусы, туда приходят русские. Я туда прихожу. Великий уравнитель только в виде английского языка. Вот поэтому.
Мы обсуждали и вопросы свободы, и вопросы справедливости в отдельно взятом случае, и злодеев, и героев, и в кино, и в реальной жизни. Чего мы только не обсуждали. Поскольку мы все встретились в Бургасе, а не на границе между Россией и Украиной, то все считывают контекст. Все считывают, что люди здесь оказались по разным причинам. И по одной причине, и по разным причинам, и по причине войны. И с той, и с другой стороны, и с третьей стороны. И все встретились, в общем—то, грубо говоря, на нейтральной территории. И смысла враждовать на нейтральной территории и как—то относиться криво нам друг к другу нет. Мы все пришли практиковать английский язык. У нас одна простая цель.
Это объединяет. И когда появляется вот это объединяющее поле, начинают прорастать нормальные здоровые связи и нормальные доверительные отношения. Мне было неловко говорить на своём языке какое—то время вначале. Я не хотела его слышать, мне не хотелось, чтобы меня вообще как—то ассоциировали с русскостью, вообще что я носитель русского языка, что я там как—то к этому имею отношение. Потом это пришло, потому что я поняла, что никому русский у меня не отнять, это мой родной язык. И никто никакого права не имеет ни решать моей идентичности, ни языка, ни культуры. Не язык убивает. Ну, не язык и не культура убивает. Убивают люди других людей по приказу третьих людей, ни одного человека — людей. И это цепочка. Да, вот эта цепочка. Я не хочу ничего общего. Был стыд. Было даже не стыд, было горе. Горе и ощущение абсолютного бессилия, что я ничего сделать не могу. Я могу выбрать уехать и дистанцироваться максимально, но по большому счёту, что я могу сделать? Ничего. Вот это ощущение бессилия, оно достаточно долго было. Сейчас по—другому.
Какие итоги вы можете подвести спустя три года эмиграции?
— Я наконец-то в мире сама с собой. Сейчас я могу почувствовать, что да, я это я, я по-прежнему я, я себя не предаю. Вот это, наверное, самое. Дети говорят: «Спасибо нам». Пожалуй, вот это тоже такое достижение. Мне кажется, что я здесь точно так же, как и всегда, и везде выстраиваю… Я не люблю это слово — горизонтальные связи — но связи между людьми я налаживаю. Это такой фасилитатор, коммуникатор. То есть вот этим занимаюсь. Это мне очень нравится, у меня это здесь делать тоже получается.
Иллюзий стало меньше. Я считаю, что это достижение. Не морочить себе голову иллюзией, что всё скоро закончится. Была такая иллюзия. Как у нас была практика с мужем, называлась «ежедневно шатаем совок». Ну то есть это смотреть всяких аналитиков, которые говорят, что скоро там всё развалится, рухнет, крыло хлопнется. И всё вот это вот. Этой иллюзии тоже больше нет. Нет иллюзии, что мир — это справедливое место. Тоже больше нет, потому что идеализм и реальность они не сошлись никак, ни в какой точке. Этой иллюзии тоже больше нет. А, нет иллюзии, что всё будет по—прежнему когда—нибудь. Этой иллюзии тоже больше нет. А достижения? Да, достижения.
Короче, когда мы только-только приехали сюда, мы ещё вот представим: мы без документов, ну как бы со временными вот этими картонками, мы только-только подали вот это вот всё. Мы с мужем сидели, смотрели ночью какой—то фильм. Я слышу, котёнок орёт. Ночью. Мы на шестом этаже. Орёт, орёт упорно. Я надела налобный фонарик, говорю: «Всё, я пошла её искать, снимать. Наверное, на дереве застряла там или что-то ещё». Я нашла. Она сидела под машиной, вылезать не захотела. Я оставила воду, думаю, утром я, значит, корм куплю и её оттуда выманю. Как только магазин открылся, я побежала корм покупать. Она под машиной сидела. И хозяин этой машины сел в машину, завёл её и поехал. В конце двора он остановился, чтобы там поковыряться, пока я за кормом хожу, и швырнул её в помойку. Достал и бросил. Даниил у меня с шестого этажа кричит: «Котёнок там на помойке! Иди, доставай!» Я пошла, достала. Мы хотели, ну не можем. Ну как мы? Кого-то… Мы ещё сами тут ни пришей ни пристегни были, мы не на месте вообще. Мы только… И он видит меня вот с этой вот глухой, и он мне говорит: «Ну, ну что, ну поднимайтесь, всё». С тех пор у нас есть кошка. И, между прочим, паспорт она получила первая из всей нашей компании.
С какими чувствами наблюдаете за попытками Трампа остановить войну в Украине?
— Я понимаю, что я не должна выражаться нецензурно, поэтому я выражусь цензурно, но на английском. Есть слово «мир» на английском — «peace». И Трамп всё время говорит про «deal», про сделку. Я его про себя называю, извините, но это на английском — Peace dealer. У меня именно такое отношение. Я считаю, что говорить, конечно, надо, но не ценой жизней других людей. То есть важно вести диалог о мире, но это должен быть действительно диалог о мире, а не диалог ради того, чтобы мы хорошо поговорили. У меня есть ощущение, что Путин не хочет останавливать войну. Человек, который напился человеческой кровью, уже не может перестать пить.
Что сейчас для вас Россия? Ощущаете ли с ней связь?
— Во-первых, у меня остались там близкие мне люди по крови, которые, к сожалению, не всегда понимают, где реальность и где вымысел. Для меня это нависающая тень, к сожалению. Можно, я так скажу? То есть я ощущаю угрозу даже здесь. Я ощущаю, что там небезопасно. Дистанцироваться я не пытаюсь. Понимаете, как будто ты смотришь в аквариум с большими голодными и злыми рыбами. Российскую повестку я перестала читать, наверное, новости родного города, через год после того как мы уехали. Я перестала и начала читать местные бургасские новости почти сразу, как мы приехали. Но при этом я продолжала читать новости, которые там происходят. Ну потому что я там всё знаю. Мне было это ещё до сих пор интересно. Через год я уже перестала. И это, я не знаю, это не дистанцирование, это просто, наверное, освобождение места для того, чтобы здесь что-то могло расти. То есть если всё время думать о том, что там, и оставаться там головой, то ты не переедешь полностью. То есть у тебя тело переедет, а голова не переедет. Ну как ты будешь с этим жить? Поэтому я не то чтобы дистанцируюсь, я просто даю место тому, чтобы росло здесь.
Чего вы боитесь?
— В какой-то момент сломаюсь? Вот я говорила про эту нагрузку горя, которая на тебя ложится, ложится, ложится, ложится без конца. Я просто… как это у меня… Боюсь перестать чувствовать. Я боюсь, что я стану безразличной. То, что я до сих пор могу сострадать и могу сочувствовать и могу чувствовать это горе — это важно. Потому что если ты станешь полностью равнодушным — вот этого я боюсь. Я боюсь, что меня дети спросят: «А почему вы не остались там и там, ну, условно, не шатали строй, не шатали режим? Почему вы не сделали больше?» Я не знаю, как на это посмотреть. Я считаю, что я сделала всё, что я могла. Я боюсь, что никто ничего, когда война остановится (она когда-то остановится), что никто никаких уроков из этого не увидит. Камнем прикроют: «Как бы вот тут было, от сих и до сих. Похоронили эту тему, и всё. И дальше живём, как будто ничего не было». Ну не получится жить, как будто ничего не было, но было. Просто уроков никаких не было.
О чём мечтаете?
— Я мечтаю о тишине в моей голове. Что когда открываешь новости, не надо думать, не надо горевать, не надо плакать, не надо реагировать на всё остро. Можно просто тихо прочитать новости: «Панда в зоопарке родила пандёныша» и порадоваться пандёнышу и спокойно идти в новый день. Я хочу книжку написать.