Виталий Шенгиреев: «Из-за доносов люди боятся тех, кто рядом»
Виталий Шенгиреев после эмиграции из России вместе с женой основал театр «2act» в Алматы. В театре он актер, режиссер и художественный руководитель. Виталий рассказал, с каким теплом встречали их казахстанцы, как окружали помощью и заботой.
В Россию Виталий готов вернуться только если сменится президент. А сейчас он уверен, «цензура встала на крепкие ноги и давай искать инакомыслящих».
Расскажите о себе.
— Меня зовут Виталий Шенгиреев, в данный момент я актёр, режиссёр, худрук театра «2act», находящегося в Алматы. Я сооснователь этого театра, наряду с моими коллегами. До этого я был актёром театра и кино в нескольких государственных театрах и одном независимом. Сейчас я уже режиссёр, а тогда только учился на режиссёрском факультете. Мне 31 год, послезавтра мне 32, и это будет третий день рождения в Казахстане.
Есть ли какая-то концепция у вашего театра?
— Конечно, нужно же отличаться от всех остальных, ведь в Алматы много театров. По-моему, тут 20 или 25 различных театров: множество государственных и множество независимых. Мы подумали, что было бы хорошо назваться альянс-театром. Мы так и называемся — альянс-театр «2act». Альянс — потому что я считаю, что в споре рождается истина, и необходимо иметь разные мнения по поводу творчества, по поводу всего. И можно сталкиваться этими мнениями, разговаривать друг с другом, и в результате чего-то добиваться. Мы приветствуем коллаборации и совместные проекты. Сначала мы назвались альянс-театром, затем появилось название современный альянс-театр. После того как мы полтора года катали репертуар, пристрелялись к репертуарной политике, которую я веду, мы понял, что у нас драматический современный театр. Возможно, через полгода или год появится еще какая-то уточняющая приставка, может быть, даже диссидентский театр. В общем, мы — драматический современный театр, занимающийся искусством во всех доступных формах, как это прописано в положении нашего проекта. Я всем так и рассказываю, кто спрашивает. Сейчас мы ищем спонсорство, я часто встречаюсь с людьми и рассказываю им об этом в таком ключе.
Есть ли в ваших спектаклях отсылки к тому, что происходит, к ситуации, в которой вы оказались?
— Я считаю, что творчество не может быть отдельно от контекста, от того, что сейчас происходит — это просто невозможно. Творчество должно касаться прежде всего тебя. Если ты занимаешься творчеством, и оно тебя не очень интересует, то, мне кажется, это не очень хорошее творчество. Конечно, мы поднимаем эти темы, у нас есть спектакль, собранный из историй уехавших от войны из России и Украины людей. Мы сделали документальный спектакль. Это вечная тема, потому что какое произведение ни возьми, везде есть какие-то маленькие отголоски или военной тематики, или какой-нибудь тирании, или чего-то подобного. Допустим, сейчас мы находимся в декорациях «Жанны Д’Арк». Казалось бы, 600 лет прошло со времен Жанны Д’Арк и тех событий, но то, что происходит сейчас, создает впечатление, что ничего не изменилось. Такой же суд над Жанной Д’Арк мог бы состояться и сейчас, и никого бы это не удивило. Конечно, я не сказал бы, что веду антивоенный театр, но я говорю о том, что меня беспокоит, на те темы, о которых мне хочется говорить. Первый спектакль мы сделали почти через полгода после приезда, когда смогли найти в себе силы говорить на эту тему. Мы сидели, и коллега спросил меня: «Есть здесь какие-нибудь документальные спектакли?» Я ответил: «Да не знаю. Ну, вот там, наверное, есть». Мы все сидели вчетвером в машине, все приехали из России. Я предложил: «Давай я возьму у тебя интервью, ты возьмешь у Паши, Паша у Васи, а Вася у меня, и получится документальный спектакль о тех, кто уехал». Мы посмеялись над этим, а потом я приехал домой и подумал: «Блин, это же можно и правда поставить». В то время мы уже нашли свое пространство, в котором можно было ставить спектакли. Я подумал, что, наверное, стоит открыть театр именно таким спектаклем.
Расскажите о вашем документальном спектакле «Здесь — Алматы».
— Когда мы его создавали, я понял, что материал может быть получен только от людей. Мы бросили клич в Telegram-каналы тем, кто приехал сюда, потому что тогда было много таких людей. Сейчас уже часть разъехалась, но тогда было много людей из разных слоев общества, разных профессий, которые по разным причинам приехали. Мы сказали, что берем интервью, при этом сохраняя анонимность тем, кто согласится. Некоторые люди отказывались, говоря: «Ну да, спасибо, товарищ майор, обойдусь без вашего внимания». Я отвечал: «Я никак не связан с этим. У меня театр, давайте встретимся в кафе, посмотрите на меня, меня Виталий зовут. Я просто собираю истории». Но были и те, кто писал: «Да, здравствуйте, приходите, я расскажу свою историю». И мы собрали очень много историй: у нас было 30 часов разнообразного материала, из которого в спектакль вошло только 2 часа 20 минут — чуть меньше 10%. Было жаль, потому что среди этих историй были удивительные, они длились час, но невозможно сделать спектакль на 30 часов. Поэтому пришлось вырезать, сокращать и оставлять выжимку из всего, сократив до как бы шести вопросов. Мы так скомпоновали материал, чтобы у каждого получилось по 8-10 минут. В итоге в спектакле 12 разнообразных монологов. Мы попытались собрать максимальную палитру. Для кого-то Казахстан — это новая страница в жизни, для кого-то — место, где можно переждать грозу и затем, возможно, вернуться, а для кого-то — новая родина. Была девушка, у которой мама русская, а папа казах, и она сказала: «Для вас это эмиграция, а я сюда приезжала в отпуск. Это вам нужно выживать, а я здесь живу, для меня это странно». Мы собрали эту палитру, включая два монолога местных казахов — один радикально настроенный против приезжих, другой либеральный: «Ну, живите, почему нет». Мне было важно не превратить спектакль в манифест, не сделать из этого высказывание, что кто-то хороший или плохой, что-то хорошо или плохо. Просто хотелось, чтобы как можно больше людей, которым это интересно, посмотрели на происходящее со всех сторон. Что не только из-за нас поднялись цены на жилье, что есть не только богатые приехавшие из России, но и те, кто на последние деньги приехал в Казахстан. Реакция была интересной, потому что в Казахстане сложно: здесь переплетение культур, есть этнические казахи, местные русские, которые здесь родились и живут, они казахстанцы, и приехавшие россияне. Все это сложно. К нам приходили все, даже из Америки и Японии. Для кого-то это был своего рода энтертеймент: «О, можно посмотреть, как люди живут. Почему они приехали, что у них произошло?» А кто-то из приезжих потом стоял потухший и грустный, потому что мы возвращали их в то время. Для меня этот спектакль — фотография времени, это апрель 2023 года. Это важно, это правда, это было и существует. Война не закончилась, и мы все еще здесь.
Чем для вас стал Казахстан?
— Я ничего не знал о Казахстане, я здесь никогда не был. Всю жизнь я был европоориентированным человеком: я смотрел на Европу, был в Италии, Чехии, Белоруссии, Черногории. Я никогда не смотрел в сторону Азии. Думал: «Ну, надо бы съездить в Японию, стоит попутешествовать. Возможно, можно съездить в Южную Корею». И так все развернулось, что я оказался здесь, а я ничего не знал. Я едва ориентировался по карте. Открыл её и смотрю: «А, вот он где. Монголия здесь, а Казахстан тут». И мое восприятие совсем не совпало с тем, что я увидел. У меня была коллега из Казахстана, с которой я работал, и я часто подшучивал над ней, говорил: «Из какого ты жулса», вот такие мелкие локальные шутки. Она отвечала: «Ты не понимаешь, тут так уже не говорят». Потом я приехал сюда и понял сколько тут культуры, сколько тут незнакомого мне именно азиатского гостеприимства. Люди здесь потрясающие, это какая-то особенная история. Основное богатство Казахстана — это его люди. Они нам помогали и продолжают помогать: приходят на наши спектакли, в начале поддерживали продуктами, информацией, помощью. Это просто удивительно. Мы говорим: «Спасибо вам большое», а они отвечают: «Никаких спасибо. Просто возьмите и идите. Потом поможете кому-то другому, он ещё кому-то, и это, возможно, когда-нибудь вернется ко мне». И вообще тут чуть ли не традиционная история про то, что если человека оставить в степи без помощи, то он погибнет. Люди часто говорили: «Поэтому мы вам помогаем с едой, жильем и другим». Первое время я думал, что, возможно, это не то место, где мне хотелось бы жить, где я хотел бы быть. Казалось, может, стоит поехать еще куда-то. Но потом я понял, что здесь я могу заниматься театром — свободным театром, таким, каким я не мог заниматься в России. Мой ребенок пошел в школу, наш театр обрел поклонников, людей, которые поддерживают, зрителей, которые говорят: «Вы делаете классное дело, приятно к вам приходить». Люди пишут нам на YouTube, поддерживают: «Не сдавайтесь, я смотрю вас». Это помогает продолжать жить. Все это сделало Казахстан очень крутым местом. Нам с женой потребовалось полтора года, чтобы понять, что пора раскладывать вещи, жить дальше. Нельзя ставить жизнь на паузу, у меня нет права на паузу. Когда у меня родился сын Леха в 23 года, я подумал: «О, моя жизнь из демоверсии стала полной версией». Теперь существует жизнь до рождения сына и после, своеобразная засечка. Потом появилась еще одна — жизнь до войны и после. Теперь уже я два года живу в Казахстане. Когда я отмечал свое 30-летие здесь, у меня не было ничего. Моя жена записала для меня маленькое видео, прифотошопила нас втроем, будто мы путешествуем по Европе, по Нью-Йорку. В тот момент у нас не было ни денег, ни возможностей, мы жили в небольшом домике внизу города. Меня это очень сильно пробило на эмоции, потому что я понимал, что это неправда, тогда такого просто не могло быть, но вектор моей жены, её вера в то, что все будет хорошо, очень меня растрогали. Я подумал: «Ну, значит, все будет нормально». И вот сейчас я разглагольствую, даю интервью как какой-то важный человек, сижу в театре, у нас три дня подряд — пятница, суббота, воскресенье — полный зал. Люди приходят, плачут, говорят: «Здорово, придем к вам еще». Два года назад, когда я только приехал сюда, я даже не мог бы подумать об этом. В казахском языке есть такое слово «айналайын», которое обозначает человека, который настолько тебя любит, что буквально кружится вокруг тебя. Я не буду говорить, что люди здесь любят других людей, но нас здесь оберегали от многих проблем. Ты только и мог, что смотреть как люди помогают тебе, как могут: кто-то предлагал сходить в тот или иной театр, кто-то советовал, кто может помочь. Кто-то писал: «Я позвоню сыну, он занимается электрикой — посмотрит и поможет вам по театру», «У меня друг занимается деревом, давайте я его посоветую». Один человек с YouTube написал: «Я приеду и помогу вам построить помост, чтобы люди могли сидеть». Почему он это делает? Саня привет! [Машет рукой в камеру] Я все еще спрашиваю его: «Почему ты помогаешь?» А он отвечает: «Да не знаю, просто не могу иначе». Люди здесь так и говорят: «По-другому мы не можем». Это вызывает у меня огромное уважение к жителям Казахстана и огромную благодарность.
Почему вы уехали из России?
— В стране в феврале началась война. Мы были в абсолютном шоке. Все из моего окружения в тот момент ничего не поняли — почему так произошло. Потом мы пытались как-то с этим жить, думая, что это скоро закончится, что это какая-то большая, неправильная, чудовищная ошибка, которую исправят. Время шло, затем объявили мобилизацию, и теперь этим должен был заниматься я, идти куда-то и за что-то погибать. Я был абсолютно не согласен с этим. Потому что это абсурд, это бред, это ужас. Сейчас уже начинаются доносы, отмены спектаклей, снятия имен людей с афиш. Вот, например, Дмитрий Крымов уехал из России, его спектакль идет, но имени его нет. Некоторые режиссеры уехали, и их спектакли сняли, потому что у них антивоенная позиция. Это очень странно — почему нельзя называть войну «войной»? Почему это какая-то «операция», а не война? Где разница между тем, что я захожу на территорию другого государства с оружием, и это «операция», а не война? Это ведь война. Если ты называешь это войной — тебе дают срок. Если пишешь об этом в соцсетях — тебя поражают в правах. Говорят: «Не делай так, не поступай так», иначе будет штраф, иначе заберут, иначе что-нибудь еще. Я не хочу иметь ничего общего с этой историей. Сейчас современное общество, XXI век, мы все умные люди с образованием, способные решать проблемы дипломатическим путем. Мы, блин, можем сесть за стол и поговорить. Все решается, все можно решить разговорами. Когда заканчивается разговор и начинается применение оружия, значит, заканчивается и интеллект. Для меня все это чудовищная глупость. Куча людей погибает, множество из них осталось без родины, без дома. Я больше не смог жить в России. Мне даже мои друзья и знакомые стали говорить: «Ты же мог бы придумать какой-то новый язык, который эти темы поднимает, но вуалирует их, ведь ты же не можешь о них не говорить». Это эзопов язык, я бы так не смог. Я работал с Женей Беркович — она сейчас получила 6 лет. Я у этого человека работал в двух спектаклях, а сейчас она получила срок за пропаганду терроризма, хотя сделала совершенно антитеррористический спектакль. Он есть в записи, его можно посмотреть в интернете. Ответов на эти вопросы нет. Просто в данный момент там невозможно жить и заниматься театром. И когда случилась мобилизация, мы с женой были в панике. Она начала паниковать раньше меня, я чуть-чуть попозже. Я говорил: «Да вроде все нормально, я вроде негодный», она отвечала: «Забирают всех ». Ребенок ложится спать и плачет. Я спрашиваю: «Что ты плачешь?» Он говорит: «А можно кому-то заплатить, чтобы тебя не взяли на войну?» — «Ну, кому-то, конечно, можно, но, во-первых, у нас столько денег нет, во-вторых, скорее всего, это не поможет». И так продолжалось изо дня в день. Я понял, что это и для ребёнка очень тяжёлая история. Мы с Юлей собрались, я ей сказал: «Юля, давай, мы с тобой взрослые люди, скажем ребёнку, что мы едем в большой отпуск». Пока что объяснять, что такое война и почему мы уезжаем, не получалось. Потом, приехав сюда, он какое-то время переживал, хотел вернуться обратно, говорил: «У меня там друзья, школа», но это обычная вещь. При переезде из города в город была бы такая же история. В итоге мы сели и хорошенько с ним поговорили, объяснили ему вообще всё, что происходит в стране. Сейчас ему восемь, а тогда ему было шесть. Когда у шестилетнего ребёнка в глазах появилось понимание ситуации, я понял, что хотел бы, чтобы этого понимания у ребёнка не появилось, чтобы в его жизни не было войны.
Когда возникло понимание, что в России появилась жесткая цензура?
— Сложно объяснить, потому что последние пять лет я работал в государственном театре. Государственный театр — это всегда немного самоцензура, потому что мы должны аккуратно высказываться по поводу некоторых вещей. Есть театры посмелее, есть менее смелые. Государственные театры получают дотации, так что если ты живешь в этом государстве — соблюдай его законы. Тем более мы работали не в драматическом театре, а в театре для всех: для молодежи, для детей. Поэтому всегда приходилось лавировать, чтобы не было слишком острых высказываний. Нет ничего нового в самоцензуре в государственном театре, это везде встречается. А прямая цензура появилась после начала войны. После начала войны, когда я подписал петицию против войны, нас всех вызвали на разговор: «Кто это сделал? Удалите это у себя со стен, из соцсетей, потому что вы — лицо театра, а, значит, и сам театр». Тогда люди начали осторожнее разговаривать между собой, начали взвешивать репертуар театра, спектакли, которые ставятся, и думать, можно ли это делать или нельзя. Еще не было особых законов, не было статьи о дискредитации военных и вооруженных сил, но уже появилось ощущение: «А можно ли сейчас о чем-то говорить?» Тогда я почувствовал, что тучи сгущаются, хотя было непонятно, почему. Потом начались первое собрание, второе, нам говорили на них: «Мы понимаем, что у нас у всех могут быть разные мнения по этому поводу, но мы все всё понимаем…» Мне кажется, что это очень однозначно: есть плохо, есть хорошо, есть убийство людей, есть неубийство, есть нападение и ненападение. А в истории про упреждающий удар и прочее я не верю. Тогда, после начала войны, появились доносы и началась цензура, которая встала на крепкие ноги и давай искать инакомыслящих
Современной России нужен театр?
— Я считаю, что необходим. На вопрос, возможен ли он, ответить сложнее. Театр — это, прежде всего, что-то гуманистическое, и как творческий деятель, человек, занимающийся этим почти всю свою жизнь, я хочу верить, что он все-таки находит отклик в людях, пробуждает в них гуманизм. Они могут посмотреть спектакль и немного задуматься, взглянуть и на свое окружение, и на себя, задаться вопросом: «А что я делаю? А что могу исправить? Могу ли что-то сделать?» К великому сожалению, тем, поднимающихся сейчас в российском театре, становится все меньше и меньше, из-за чего начинается стагнации. Люди, которые пытаются говорить открыто, либо уезжают, либо подвергаются арестам, штрафам, ограничению прав, а также сталкиваются с отменой культуры.
Как отреагировали коллеги на ваш отъезд?
— Кроме меня и моей жены из России никто не уехал. Кто-то отнесся снисходительно: «Ну, ладно, езжайте», кто-то отнесся с непониманием. Лично мне никто ничего не говорил, никто не писал, что я предатель. Один из моих бывших начальников начал писать на моей стене ВКонтакте, когда я написал пост о том, что мы дали шанс России, но не получилось. Он начал писать мне гимн Российской Федерации в комментариях, комментарий за комментарием. Я пишу: «А вы с кем общаетесь?» Человек отвечает: «Я разговариваю сама с собой». Для меня это было очень странно, я даже заскринил это и сохранил для потомков, чтобы показать, что такое тоже бывает. Ты уезжаешь из России, пишешь пост об этом, а тебе отвечают гимном Российской Федерации. Некоторые однокурсники с режиссуры уехали раньше. Кто-то приезжал сюда. У меня была здесь коллега и моя однокурсница. Мы с ней работали, она смотрела мой спектакль, мы гуляли по Алматы, ходили в горы и разговаривали обо всем. Было ощущение, как будто ничего и не случилось, как будто я и не уезжал. Мой друг тоже приезжал сюда, у нас были споры и полемики о том, почему я не вернусь. Но никто откровенно не говорил мне, что я предатель или беженец. Наверное, некоторые посматривают наш YouTube-канал. Кто-то из творческих деятелей пишет, видя, что я делаю здесь и какие спектакли провожу: «Круто, классно, пожалуйста, пришли запись», «Блин, ребята, вы крутые», «Блин, вы делаете невероятные вещи с точки зрения вложенных сил и всего остального». К Юле тоже приезжала подруга, мы абсолютно спокойно пообщались . Они были здесь в отпуске, были на каньоне. То есть открытого порицания я не встречаю. Скорее, кто-то может снисходительно говорить: «Знаешь, Виталик в Казахстан уехал, делает там какой-то свой театр». А те, с кем я общался и продолжаю общаться, только поддерживают и говорят: «Ребята, все получится, все круто, хотим приехать к вам в гости. Как только получится — сделаем это».
Как вы думаете, многие ли в России поддерживают войну?
— Я не верю, что много людей действительно поддерживают это. Я верю, что очень много людей оказались в своеобразных заложниках, потому что им страшно начинать жизнь заново в другом месте, страшно, что выявят их инакомыслие. Мне кажется, что большинство людей ждет, когда это закончится. Они против этого, но ничего не могут с этим сделать. Невозможно выходить на протесты, невозможно выходить на улицы, невозможно даже говорить об этом. Приходя в кафе ты должен понять: человек напротив тебя, он против войны или за? Ты сразу начинаешь взвешивать, как ты можешь с ним разговаривать, можно ли говорить свободно? Когда раньше мы встречались в России, разговор начинался с простого «Привет» — «Привет», а потом в какой-то момент вы понимали и расслаблялись: «А, так ты тоже? Господи, какой кошмар…» И сразу становилось легче дышать и можно говорить с человеком на чистоту. А сейчас из-за этого пристреливания, из-за войны растет недоверие между людьми. Появилась культура доносов, и теперь я не знаю: поговорю с тобой, а вдруг ты кому-то расскажешь, что я сказал? Это очень плохо. Люди начинают боятся не только государства и его цензуры, но и людей рядом с собой. Они не знают, что думает другой человек. Мне кажется, людям в России действительно страшно, и я их прекрасно понимаю.
Что должно измениться, чтобы вы вернулись в Россию?
— Должен смениться президент. Должен появиться другой человек у власти, который не пытается вписать себя в историю. У него, кстати, скорее всего получилось вписать себя в историю. Должно измениться и окружение, и люди. У нас в спектакле «Здесь — Алматы» тоже есть вопрос: «Когда вы вернетесь в Россию?» Люди говорят, что когда всех политзаключенных отпустят, иноагентов отменят, когда пропадет культура цензуры того, что я пишу, когда не будет запрещенных тем, когда про государство можно будет говорить. Это очень странно, вроде бы демократия, а вроде и не демократия. Я не знаю, что должно случиться, чтобы я вернулся. Мне кажется, что в данный момент времени я даже не могу это как режиссер на сценарии разложить. Я не представляю.
О чем вы мечтаете?
— Я мечтаю, чтобы у нас был успешный театр. Чтобы я мог поставить спектакль в лесу, а на него не было билетов, чтобы я поставил спектакль на крыше какого-нибудь дома, а на него было не достать билеты. Я хочу, чтобы дело, в котором я хорош, которое мне приносит удовольствие и является частью моей жизни, приносило необходимый доход. Чтобы у нас наконец появилось спонсорство, и наш театр жил не «в ноль». То есть о какой-то финансовой защищенности. Если бы вы спросили меня чуть раньше, я бы сказал, что мечтаю о том, чтобы закончилась война. Но мой сын каждый год на день рождения отвечает на вопрос: «Какое у тебя желание?» говорит: «Хочу, чтобы война закончилась». Есть ли глобальная мечта? Если честно, я мечтаю, чтобы слово «война» перестало существовать. Чтобы даже листая словарь, ты не мог найти это слово. Чтобы его просто не было, такого определения не существовало бы. Если бы эта мечта была осуществима, то это была бы она.
Чего вы боитесь?
— Боюсь в один день осознать, что все это бесполезно, что вдруг я пойму, что никакой театр, музыка, искусство, гуманистические вещи не могут ничего остановить. А если не в глобальном, а личном смысле, то я боюсь, что дальше случится что-то еще более плохое. У меня вызывали ужас новости, когда я жил в России и когда приехал сюда. Иногда новости и видео, которые я вижу, просто вдавливают меня в кресло. Если вдруг сбросят ядерную бомбу — будет страшно. Если вдруг Россия нападет ещё на кого-то — тоже будет страшно. Я много чего боюсь, но стараюсь этого никому не показывать, потому что у меня есть сын, а для сына я должен быть человеком, который ничего не боится.