Слава ПТРК: «Изменения в России возможны только сверху»

Слава ПТРК — известный стрит-арт-художник, автор акций, перформансов и коллажей. Родом из Екатеринбурга. Именно там он создал большинство своих самых известных работ: «Страна возможностей», «Грязьбург», «По*** пляшем».

После начала войны Слава эмигрировал и сейчас живет в Париже.

«Война стала для меня точкой невозврата. Нет той страны, которую я любил», — говорит Слава.

Мы поговорили с ним о том, чем было уличное искусство до войны и как оно меняется сегодня, как ему дается эмиграция и хочет ли он вернуться в родной город.

Почитать Славу ПТРК и следить за мероприятиями с его участием можно в телеграм-канале Славы

Расскажите о себе.

— Меня зовут Слава, мой псевдоним ПТРК. Я уличный художник и журналист из Екатеринбурга. Живу в данный момент в Париже. С 2025 года — иноагент.

В 2018–2020 году мы делали с друзьями фестиваль «Карт-бланш». Нелегальный партизанский фестиваль уличного искусства, самый крупный в России, а может, и в мире. Последние 15–16 лет занимаюсь уличным искусством. Примерно так.

Как война повлияла на вашу жизнь?

— Война повлияла на мою жизнь очень сильно, кардинально её изменив. И даже если в первые там дни, месяцы это, может быть, не так было заметно и, может быть, не такие быстрые изменения начались, как у других людей, то вот в перспективе года с начала войны у меня поменялось абсолютно, мне кажется, всё в моей жизни или почти всё.

И я уехал из России. Я начал жить заново, сменил несколько стран. Война стала как такой точкой невозврата, после которой уже нет той страны, которую я любил, тех людей некоторых даже нет, которых я любил. И меня в этой стране тоже уже нет.

И моя профессиональная деятельность очень сильно изменилась после начала войны, и она меняется, продолжает меняться. Так что да, ну это одно из ключевых событий в моей жизни, я думаю, как и у многих.

Почему вам было опасно оставаться в России?

— Ну, я думаю, что это на уровне ощущений, как у многих. То есть, слава богу, на момент отъезда у меня не было каких-то прямых преследований вроде задержаний или, не знаю, повестки, например, из военкомата. Этого ничего не было. Но как бы по сумме факторов на сентябрь двадцать второго уже было понятно, что дальше лучше не будет.

И общая как бы напряжённость, общий страх, тревога, вот эта вот разлитая в воздухе — она была, мне кажется, ощутима каждому человеку. И, ну да, мои близкие настояли на том, чтобы я уехал временно, как на тот момент казалось, и я уехал.

Не хотелось, конечно, уезжать, прямо скажу. И поэтому я и не уезжал весной, потому что мне казалось, что я должен работать как художник в России, продолжать свою деятельность на территории России, в этой культуре, в этой среде.

Но стало понятно, что в сентябре стало понятно, что вряд ли я смогу продолжать работать как художник. А все уже репрессии вроде иноагентства там и прочих протоколов там всяких административных — они уже все догнали меня после, так что возможно, что я поступил на опережение.

По первому образованию вы журналист. Как вы считаете, это образование вам в жизни как-то пригодилось?

— Ну, по единственному высшему образованию я журналист. У меня нет художественного образования высшего. У меня есть какие-то курсы, школы там типа неоконченная школа Родченко, есть школа «Свободные мастерские» в Москве оконченная. Вот. Но журналистика, да, очень сильно на меня повлияла.

И я на самом деле даже это осознавать стал уже вот сейчас больше. То есть последние несколько лет я стал осознавать, насколько это сильно влияет на то, что я делаю, и насколько это формирует тот круг тем. И даже не только круг тем, но и мой подход вообще к искусству, к творчеству в целом.

Потому что я понял… ну, я как бы постоянно себя сравниваю, может быть, это зря, но я постоянно себя сравниваю с другими художниками и понимаю, что для меня не важен визуальный стиль, для меня не важно вот это вот постоянство в развитии своего визуального языка, разработки своего визуального языка — то, чем занимаются многие мои коллеги.

Для меня скорее, как для журналиста — ну, в какой-то такой метастадии журналиста — для меня важнее скорее сообщения всегда были. И неважно, какими словами это сказано. Я имею в виду, неважно, в какой форме это выражено. Главное, что это какой-то месседж важный для меня донесён. И то, как точно и правильно он донесён, а не то, насколько это красивая картинка, условно говоря, насколько это вписывается в мой визуальный стиль и так далее.Вот.

И поэтому я вот буквально последние несколько лет я очень чётко осознал, что да, журналистика для меня, наверное, очень-очень важна, да, и это моё образование сформировало меня как художника. Да.

В ваших работах часто текст — это основа. Почему так проще донести до людей идею?

— Очень часто я придумываю действительно не визуальный образ. Как я уже сказал, я скорее мыслю не как художник, который закончил высшее художественное образование, и вот это его как бы слепило, сформировало. Я мыслю как журналист, который выбирает тему. Он выбрал тему — и на эту тему он высказывается. Пишет статью, условно говоря.

Я вот каждую свою работу воспринимаю как такого своего рода статью. И иногда это прямой текст, а иногда текст как бы, который у меня в голове был, но в саму работу не вылился. И он как бы уже выражен с помощью визуального образа, который наиболее точно, как мне кажется, выражает ту или иную идею мою. Вот.

То есть, ну да, текст для меня — это довольно важная вещь. И даже если в самой работе нет текста, я могу потом написать, например, длинный какой-то сопроводительный текст для своих соцсетей, там, для своего сайта — ну, для публикации, в общем, этой работы, например, чтобы как-то что-то уточнить, прояснить или, наоборот, ещё больше запутать зрителя. Да. Вот. Ну, работа со словом, да, для меня, наверное, довольно сильно важна.

Можете назвать три ваших работы, которыми вы больше всего гордитесь?

— Первым в голову приходит проект «Похуй, пляшем», который я делал в 2018 году, который представлял из себя перформанс на льду замёрзшего озера в Екатеринбурге, где танцевали 100 человек, 50 пар, и над ними летал коптер. Несколько операторов стояли на земле, снимали, как они танцуют вальс, 50 пар. И в какой-то момент люди останавливались, делали несколько шагов друг от друга, и сверху с коптера была видна надпись: «Похуй, пляшем».

Этот проект был сделан в начале марта 2018 года, а презентован 19 марта — то есть на следующий день после выборов Российской Федерации президентских. Вот как такой ответ на происходящие события, скажем так. Вот этот проект был для меня очень важен, интересен. Он был сложный, он был такой резко реализованный, но всё получилось.

Вот второй, наверное, проект — это «1999», сделанный совместно с группой «Самое большое простое число», они же СБПЧ, который был посвящён воспоминаниям участников и свидетелей первой и второй чеченских войн. Его мы делали в 2019 году в Подмосковье на заброшенной военной базе.

Там суть была в том, что с помощью знакомых и друзей военнослужащих и участников тех событий я брал у них интервью и потом из этих интервью брал какие-то цитаты, которые в форме текста перенёс на стены и другие поверхности заброшенной военной базы во Владимирской области.

Потом в этой локации, которая как бы превратилась в такую тотальную инсталляцию, наполненную текстами — в этой локации мы потом снимали клип, который в итоге у нас никуда не вышел, потому что… ну, потому что так получилось.

Вот тоже такой большой, важный, сложный проект, который до сих пор, мне кажется, не до конца у меня даже опубликован, показан, как-то представлен общественности, но ещё может быть всё впереди. Вот это был 2019 год. Мы обсуждали, что такое война, зачем вообще идти на войну, что такое долг солдатский, воинский долг, в чём разница между родиной и государством. Вот такие вот темы. Что такое патриотизм? Такие темы мы обсуждали с ветеранами чеченских войн.

А третий проект — ну, пускай будет «Чёрная серия», то есть это уже после начала войны, послевоенный, можно сказать, или военного времени проект, который я делал в Черногории и в Сербии. И сейчас буду продолжать его делать.

Серия муралов, серия более таких масштабных рисунков, часто как раз вот уже без текста, с абстрактными чёрными формами, которые были сделаны на заброшенных объектах в Черногории в основном, ну и потом в Сербии. И сейчас я её продолжаю, эту серию.

А тут уже я отошёл от текста, потому что я оказался, что называется, на чужбине, в эмиграции. И в условиях, когда я не планировал там оказаться, ещё в условиях войны, я решил, что я не буду использовать русский текст и английский тоже не буду текст использовать.

Я лучше попробую как-то вот эти опять же свои эмоции, переживания выразить с помощью абстрактных чёрных фигур в разных атмосферных, пугающих часто локациях в Черногории.Вот. Ну, пускай будет так.

Когда вы делали проект о российско-чеченских войнах, сталкивались ли вы с раскаянием со стороны бывших участников?

— Там всё было, вы знаете. То есть у многих было не то чтобы даже раскаяние… Раскаяние — такое довольно громкое, даже немножко религиозное, какое-то сакральное слово, но было сожаление. Вот я бы так сказал. То есть многие сожалели о том, что приняли в этом участие, многие говорили, что это была ошибка. Другие, наоборот, говорили, что я ничего не стыжусь и я всё делал правильно.

Там у нас было больше двадцати интервью взято. И как я ожидал в целом… то есть я, когда готовил этот проект, я в основном вдохновлялся Светланой Алексиевич, и по тому массиву текстов, которые есть у неё, было понятно, что у всех будет по-разному.

То есть вот этот спектр будет широкий: кто-то будет, наоборот, гордиться и отстаивать свою правоту и говорить, что да, я спустя 10–15 лет всё ещё верю в то, что делал, в то, что говорил тогда.

Кто-то скажет, что нет, это всё была большая ошибка, и меня туда обманом втянули. Такие тоже говорили, что я был молодой пацан, меня просто отправили, не надо было туда ехать. И вообще это была всё какая-то подстава, которая изменила меня навсегда не в лучшую сторону, например.

То есть всё это было, да. Я не могу сказать, что единая была какая-то позиция. У всех было по-разному, да. Кто-то говорил вот, да, что зря это всё. Другие говорили, что хорошо, что это было, мы были правы.

Но что можно сказать по поводу чеченских войн — что она, конечно, и была, и есть очень плохо осмыслена, мне кажется, в российской культуре. И какого-то вот этого понимания того… ну, не то что понимания, а позиции, что это было зря — вот это вот действительно встречается довольно редко. И были люди, которые в интервью говорили, что зря мы туда полезли, условно говоря. Это вот цитата.

Но это непопулярная позиция, и большинство всё равно считало, что это, может быть, плохими какими-то методами, жестокими и так далее было сделано, но это нужно было типа сделать. Вот я бы так суммировал, наверное.

В 2018 году вы организовали фестиваль партизанского уличного искусства «Карт-бланш». Расскажите, в чём была его главная идея.

— Фестиваль «Карт-бланш» появился в 2018 году в Екатеринбурге благодаря мне и моим друзьям-художникам, коллегам. Мы его организовали, потому что где-то по состоянию 2016–2017 года в России — и это многие чувствовали — сформировалась ситуация кризиса в уличном искусстве, в фестивальном уличном искусстве.

Фестивалей было много, но они стали… многие из них были как бы или были, или стали какими-то такими очень декоративными, поверхностными, пустыми по содержанию, неинтересными. Они почти все были согласованы.

И я помню, как это было. Типа в 2017 году мы просто сидели с друзьями на кухне у одного из художников и обсуждали, что, может, мы сами сделаем, раз нам не нравится, что происходит в нашей культуре на данный момент? То мы можем сами сделать и показать, как надо, условно говоря.

Вот в Екатеринбурге на тот момент уже 8 лет существовал фестиваль «Стенограффия». И мы решили, что конкуренция — это хорошо. Я тоже… вот это моя позиция, что в любой сфере конкуренция — это хорошо.

И мы решили, что той же находящейся в застое «Стенограффии», официальной, легальной и такой очень на тот момент очень декоративной — вот мы решили, что им не помешает конкурент. И мы сделали фестиваль, который полностью как бы был противоположен им.

То есть мы не стремились делать красивые картинки, мы не стремились к сотрудничеству с властями и никогда не сотрудничали ни с какими администрациями и так далее. У нас не было спонсоров.

И да, у нас по сути все работы были сделаны нелегально — то есть никогда мы ни у кого разрешения не просили, только в единичных случаях, когда художнику удавалось договориться с каким-нибудь владельцем конкретной стены, какого-нибудь там гаража, условно говоря, это по инициативе самого художника.

Вот для нас вот эта нелегальность — это было средство, а не цель. А цель была в том, чтобы художники самовыражались максимально свободно и без каких-либо ограничений по темам, по форматам, ни по чему.

Это приводило к конфликтам между художниками и жителями, и между художниками и художниками, между художниками и организаторами это были конфликты. Но да, вот наша позиция была такова, что мы давали полную свободу художникам, поэтому фестиваль назывался «Карт-бланш» — полная свобода действий, белая карта.

Ну и существовал он как бы на средства либо организаторов, либо потом уже краудфандинга. Мы продавали работы художников и собирали деньги на проведение новых фестивалей. И у нас эта модель работала.

И в 2022 году мы провели последний фестиваль, который был как такой торрент-фестиваль. Мы его разбросали по разным городам и странам, когда местные активисты, скажем так, наши друзья согласились позвать своих друзей тоже, художников, и что-то там сделать. Вот мы их поддержали финансово, информационно, как смогли.

И потом на этом всё. То есть фестиваль после этого поставился на паузу, закрылся — как хотите. Ушёл в долгий отпуск по понятным причинам, потому что уже творить что-либо непоцензурно, свободно в России стало невозможно. Ну а нам хотелось бы продолжать делать этот фестиваль в Екатеринбурге, но нас там уже многих нет, и фестиваль там уже невозможен.

Можете назвать самые яркие работы фестиваля?

— Там у нас несколько сотен, у нас около 400 работ было сделано за 5 лет. И как-то так даже в голову сразу что-то не приходит. Ну, допустим, не знаю, решётка Игоря Поносова, который договорился с одним из жителей первых этажей в Екатеринбурге в одном из домов панельных. И на первом этаже они сделали решётку на окна в виде таких шторок. То есть она настоящая, из металла сделанная, приваренная, смонтированная, но там не закрыто, а наоборот такие открытые шторки.

Ну что ещё такого, наверное, яркого. Сейчас дайте подумать. Очень много было работ. У нас были и перформансы. Не знаю, Катрин Ненашева приезжала в 2020 году, по-моему, она приезжала и делала перформанс «Поругайся со мной», когда она садилась на улицу — там два стула, стол — и она как бы с людьми обсуждала какие-то сложные конфликтные темы. И как-то, как такой психолог, можно так сказать, прорабатывала с ними прямо на месте те или иные темы. И вот этот перформанс у неё получился вполне успешным. Она его сделала в нескольких местах.

Да, множество работ типа буквы Я от Миши Маркера, которую он в первый год фестиваля сделал. Такая здоровенная, с меня размером буква Я красная, которая загораживала проход примерно в таком же узком месте, как у нас здесь сейчас на тротуаре. И люди как бы это «я», это эго обходили, и потом сломали в итоге это «я». Потому что она мешала проходу.

С полицией, кстати — вот это популярный вопрос — с полицией было конфликтов не так много. Как-то вот у нас было несколько задержаний, после которых художников отпускали. Но я не знаю почему, но вот Екатеринбург, видимо, слишком лоялен к уличному искусству, или мы слишком наглые какие-то, или, не знаю, у нас карма хорошая. В общем, так или иначе, но вот таких каких-то серьёзных правовых последствий у нас не было, кроме одного раза.

Кстати, если уж мы вспоминаем про проекты какие-то такие выдающиеся, можно так сказать: в 2020 опять же году была у нас работа от анонимного автора, которая называлась… как там… «Стреляй царей, вали заборы».

Отсылающая к событиям 2019 года, когда у нас отстояли сквер в Екатеринбурге и когда в ходе этих протестов там скидывали в реку заборы. Ну и, естественно, отсылающая к убийству царской семьи в Екатеринбурге, к расстрелу.

Вот это была такая точка напряжения, потому что к нам появился интерес у полиции, к нам приходили полицейские в хостел, где мы все жили. Какие-то такие агрессивные статьи в местных изданиях появились, репортажи, где таким каким-то агрессивным языком рассказывалось о том, что вот хулиганы из фестиваля «Карт-бланш» опять там напоганили в городе и так далее. Ну, в итоге мы это всё как-то пережили, опять же, никого не посадили, и все по домам разъехались, и слава богу.

Как изменилось уличное искусство в России за время войны?

— Оно изменилось, я бы сказал, не в лучшую сторону. Вот давайте так. То есть какая-то часть авторов уехала из России, часть теперь работает в других странах, часть замолчала. То есть нужно сказать сразу, что вот этот пласт какого-то политизированного, социально-политически ориентированного уличного искусства в России — он сейчас уничтожен.

Ну не то что эти люди типа убиты, а в смысле, что эти люди либо уехали, либо они замолчали, либо сменили темы. То есть вот это какое-то критическое политическое искусство в стрит-арт среде — оно исчезло.

Остальное искусство чувствует себя, в принципе, неплохо, если не лезет опять же в политику. То есть, насколько я знаю, фестивалей довольно много, коммерческих проектов довольно много, гонорары нормальные у художников.

В этом плане, если как бы не обращать внимания на цензуру на этих фестивалях, если не обращать внимания на какие-то чёрные списки художников, которых не пускают ни на какие фестивали, выставки и так далее — вот если на это не обращать внимания, то в целом всё неплохо.

Сейчас практически каждую неделю в разных городах России открывают муралы героям СВО. В чём смысл этих акций?

— Они начали появляться в двадцать втором году — то есть ещё осенью двадцать второго или даже, по-моему, летом двадцать второго они уже начали появляться. Тогда их ещё было больше с буквой Z, именно с фокусом на вот этой Z-стилистике, айдентике, можно так сказать.

Ну, тут на самом деле всё логично. То есть государство любое, в принципе, старается освоить вот эти низовые практики и как-то их использовать в свою пользу. And российское государство не исключение, а яркий скорее тому пример, как оно примерно с 2013–2014 пыталось использовать вот этот язык мурализма, язык уличного искусства в своих целях.

То есть тогда появился проект «Сеть», который делал муралы там типа в поддержку аннексии Крыма, и там Путина поздравляли с днём рождения, и так далее. То есть вот такие пропагандистские, как мы их называем, муралы — они начали появляться примерно в тринадцатом-четырнадцатом году.

Понятно, что с началом полномасштабной войны это всё как бы приобрело ещё какой-то более агрессивный, более интенсивный характер. И этих муралов стало много. Их действительно сейчас много по всей стране, что в целом, опять же я говорю, логично в плане того, что государству нужно контролируемое уличное искусство. С одной стороны.

С другой стороны, это же, по сути, если под другим углом посмотреть — это же продолжение у нас советской монументальной пропаганды. Я вот очень часто на своих лекциях показываю советскую монументальную пропаганду, потом показываю современные муралы. И становится понятно, что он даже визуальный язык во многом заимствует из советского монументализма, из каких-то мозаик или росписей в советское время. Это всё, в принципе, в нашей культуре уже заложено.

Вопрос в том, что в Советском Союзе это как-то чаще всего было направлено, по крайней мере декларативно, на пропаганду каких-то правильных вещей. Ну типа там «мир во всём мире», да, условно говоря… там вот эта работа на проспекте Мира в Москве, где «мир» на разных языках написано, и там какой-нибудь земной шар, голубок и так далее. Или там типа «пролетарии всех стран, соединяйтесь», ну или что-то… декларировали светлые вещи, по крайней мере на словах, по крайней мере поверхностно это всё заявлялось вот так.

В современной России мирные какие-то муралы тоже имеются, пропаганда чего-то мирного. Вот эта отдельная Z-военная милитаристская монументальная пропаганда — её очень много, да, и мне присылают постоянно эти примеры. Я их коллекционирую, потом показываю своим удивлённым зрителям в Европе, как это всё выглядит, куда мы движемся с этим всем.

Но в заключение этого длинного ответа хочу сказать позитивную вещь: нужно понимать, что большинство этих вещей делаются не по зову сердца, а по зову кошелька.

То есть когда художники не ставят там свои имена… как вы можете просто посмотреть эти муралы в России, там типа «граффити герои СВО» что-нибудь такое — 99% из них не будут подписаны, и авторы стараются не светиться. Они понимают, что это просто заказы, чтобы заработать денег, и душу они в это не вкладывают. Что нам говорит о том, что, может быть, они даже не сильно и поддерживают. Как мы можем на это надеяться.

Насколько в Париже уличное искусство носит протестный характер?

— Давайте немножко конкретизирую и поясню. Мы не считали и не считаем, что уличное искусство должно быть бунтарским. Оно не должно быть в позиции «Я всегда буду против». Я как раз в своём ответе про «Карт-бланш» сказал, что для нас нелегальность не была целью, а была средством.

То есть это давало нам необходимую свободу. Это был наш творческий метод, но это не было самоцелью — что мы типа даже если нам разрешили, то мы всё равно тут будем бунтовать, как какие-то подростки, которым не разрешили, и они такие вопреки, на зло делают. Нет, мы довольно все взрослые люди, которые были организаторами и участвовали как художники. Мало кому это было интересно.

И у нас на самом деле выстреливали часто, как бы расходились по медиа более такие действительно протестные, какие-то провокационные работы, в том числе те, которые я перечислил. Но работ-то было очень много, и в том числе очень миролюбивые и очень какие-то такие нежные, часто какие-то интимные, скажем так, высказывания были.

А по поводу Парижа — здесь довольно много уличного искусства, но оно как бы дислоцировано по нескольким районам. И здесь довольно такая интересная ситуация. То есть есть какие-то более превалирующие жанры, есть какие-то локации, в которых больше работ.

Но можно ли назвать, условно говоря, политический стрит-арт каким-то бунтарским, протестным? Мне кажется, что скорее нет. Мне кажется, что скорее вот это измерение его осталось где-то в прошлом, типа в студенческих протестах шестьдесят восьмого, условно, да, с чего всё началось.

Но мне кажется, что парижане — моё субъективное мнение — мне кажется, парижане протест свой, несогласие выражают сейчас немного другими методами. То есть бьют витрины и жгут машины или ходят просто на митинги и ничего не ломают, но выходят на улицу на митинги.

И тогда вот как бы по ходу движения какого-нибудь там шествия или митинга появляются какие-то те или иные надписи, граффити, плакаты — например, да, очень много плакатов там в поддержку Палестины и так далее. В остальном нет. В остальном искусство такое уличное в Париже более спокойное, не бунтарское.

Как вы попали в Париж?

— Волей случая я попал в Париж. Не планировал я, не мечтал никогда жить в Париже, во Франции, и французский не учил, потому что не планировал здесь жить.

Долгая история, но, в общем, документы Франция первая нам оформила, скажем так. Гуманитарные документы были поданы в несколько стран, находясь в безвизовой для россиян стране. Были поданы документы в несколько стран: Германия, Франция, например. И Франция просто первая нам их одобрила, эти документы, поэтому мы оказались во Франции. Вот такое вот стечение обстоятельств.

Ну а почему Париж? Потому что здесь мы уже бывали, как-то более-менее знали этот город. Я как-то более-менее знаю этот город. И у нас здесь очень много знакомых, очень много здесь организаций, каких-то сообществ, друг друга поддерживающих. Так что это было как бы таким, наверное, более очевидным решением.

При том что это дорогой, сложный, большой, такой жестокий город, в котором очень многие вещи очень сложно делаются. Ну вот пока так. Пока здесь.

Что сложнее всего вам даётся в эмиграции?

— Ой, это тема на полчаса. На самом деле вот первые полтора года, когда мы жили в Черногории, Сербии, там всё было как-то сильно проще. То есть и в финансовом плане, и в плане документов — потому что там россиянам можно было и до сих пор можно вообще никакие документы не делать, просто делать визаран раз в месяц, и вообще там не надо ВНЖ, ничего. Это какой-то такой тамбур был. Я называю это предбанником эмиграции. То есть и там это ощущалось всё сильно легче.

Потом был переезд в ЕС — Германия, опять же, Франция. Вот здесь это всё… здесь уже по-серьёзному, да. Здесь надо вот уже делать документы, здесь нужно иметь нормальную работу, чтобы найти жильё, условно говоря. Здесь тебе нужна медицинская страховка, вот это всё.

Я даже не знаю, что конкретно вам сейчас назвать. Для меня личным вызовом сейчас последние полгода является поиск жилья в Париже, поиск квартиры. Вот это если совсем конкретно.

А если более как-то обще говорить, то, наверное, такому человеку, как я, сложно найти себя в другой культуре, когда ты всю жизнь себя ассоциируешь с русским языком, с русской культурой, с нашими темами, которые нас волнуют. И потом нужно себя транслировать, пересобрав себя, нужно транслировать на новые места, новую культуру, новых людей, которым ты не знаком.

И начать всё с нуля, да. Начинать, наверное, если так одной фразой — начинать всё с нуля или почти с нуля. Вот это, наверное, самое сложное. А приходится и мне, и другим эмигрантам. Да.

Следите ли вы за жизнью в Екатеринбурге? Если да, то как она изменилась за 4 года войны?

— Я слежу, насколько это возможно, за жизнью в Екатеринбурге, потому что я не могу там побывать физически, но у меня есть много друзей, которые там живут, что-то они мне рассказывают.

Я не могу судить, как она изменилась. То есть она точно изменилась. И уличное искусство изменилось, и обычная повседневная жизнь изменилась. Каких-то художников стало опять же меньше, какие-то новые появились. Одни люди пришли, другие ушли.

Мне сложно оценивать, потому что это будет взгляд эмигранта, который там почти 5 лет уже не был и который хоть и читает лекции про уличное искусство Екатеринбурга, например… Я читаю такую лекцию, у меня есть, но весь этот материал собран, естественно, по интернету и по отзывам моих каких-то знакомых. Дистанционное такое исследование.

Я не берусь оценивать. Надеюсь, что она не изменилась сильно к худшему. Может быть, ещё есть перспектива на изменение к лучшему. Я бы так сказал.

У вас есть работа «Екатеринбург. Скучаю». Вы скучаете по родному городу?

— Да, очень, очень скучаю. И это такая была простая, даже, я бы сказал, лобовая такая работа, которая назревала довольно долго. И с помощью своих знакомых, товарищей я смог её реализовать. Но да, это то чувство, которое я испытываю.

Я не из тех, наверное, людей, которые такие: «Всё, это всё в прошлом, я это всё отрезал. По-русски больше не говорю. Новости из России больше не читаю». Что-нибудь в таком духе. Нет, я читаю много новостей из России.

Это, наверное, неправильно было бы и, наверное, может даже плохо прозвучать, но я скорее здесь как такой чужой, который не включается в местную жизнь сознательно и бессознательно. Я скорее вот всё ещё как-то ментально где-то там нахожусь.

И я не берусь действительно оценивать, потому что я не хожу по этим улицам, не вижу какие-нибудь там плакаты о службе по контракту. У меня нет знакомых, которые погибли там на войне с российской стороны. И то есть я не могу как-то прочувствовать вот этот воздух, эту атмосферу того, что сейчас там происходит, как там сейчас это всё ощущается в Екатеринбурге.

Но я стараюсь, да, следить и даже вот стараюсь иногда делать работы в Екатеринбурге. И надеюсь, что у меня получится ещё сделать какое-то количество работ в Екатеринбурге, не находясь там, как это ни странно. Потому что я люблю этот город, он меня сформировал как личность, как художника. И наш фестиваль тоже был возможен, наверное, только там.

Как долго ваша работа продержалась?

— Очень мало, около суток всего. Это очень странно. И на самом деле все, с кем я это обсуждал до того, как мы её сделали… мы обсуждали с коллегами, с ребятами, которые мне помогали её делать. У нас были совсем другие прогнозы. Я думал, что она может вообще там долго висеть.

И даже ещё до публикации, я ещё даже не успел её опубликовать, как её убрали. Не знаю почему. Может быть, там какой-то коттеджный посёлок на выезде из Екатеринбурга, в который ездит, условно говоря, какой-нибудь чиновник, который это увидел с утра. Не знаю, но она прожила мало, да.

Есть ли у вас друзья, уличные художники, которые поддержали войну?

— Друзей, слава богу, нет. Потому что я бы уж тогда не использовал слово «друзья». Ну и как-то всё равно я формировал на протяжении этих лет так свой круг общения, что нет, у меня нет друзей или близких людей, которые прямо поддержали эту войну.

У меня есть знакомые и друзья, которые скорее находятся в какой-то такой серой зоне. Но с большинством из них я не общаюсь сейчас.

Как вы считаете, что должно случиться в России, чтобы люди опомнились и взбунтовались против войны?

— Люди, может быть, и сейчас выступают… ну, не то что выступают (выступать — это задача куда-то выйти, что-то сделать), но люди могут быть и сейчас против войны очень многие. Я думаю, что эта усталость, естественно, накапливается, и дальше она будет только усугубляться, вся эта ситуация.

Но я думаю, что изменения, скорее всего, в России возможны только сверху. То есть пока вот как-то кто-нибудь важный не умрёт или кто-нибудь другой важный не захочет его там сменить, свергнуть, условно говоря, я думаю, что изменений в широких слоях населения не будет.

То есть люди это готовы будут поддержать, но сами инициировать, выходить на митинги в воюющей автократии — нет, это бесперспективно, и никто там добровольно не хочет оказаться в тюрьме. Я думаю, что изменения возможны только в элитах либо после естественных причин кончины Владимира Владимировича.

Как вы думаете, зачем вообще Путин развязал эту войну?

— Слушайте, я всё-таки художник, хоть и заявляющий себя как журналист в том числе, но всё-таки журналист на бэкграунде, а не как такой практикующий журналист. И я не историк, не политолог, не антрополог.

Поэтому я думаю, что и у него были неправильные представления о том, что из себя представляет Украина в тот момент. И его обида давняя на эту страну дала о себе знать. И какие-то свои политические цели он решил достигнуть вот таким экстремальным, на наш взгляд, способом. На его взгляд — вполне рациональным. Маленькая, быстрая спецоперация, как в Крыму. Но да, что имеем, то имеем.

Верите ли вы в прекрасную Россию будущего?

— Давайте так: нет, не верю. Скорее уже не верю, потому что… ну, мы про это чуть раньше с вами поговорили, про то, что это всё не пройдёт бесследно. Это всё уже очень сильно изменило Россию, это изменило всех нас в эмиграции, и это очень сильно изменило людей, которые там остались.

Опять же, когда я делаю работу типа «Скучаю» про Екатеринбург, я понимаю, что я скучаю не по тому, какой он сейчас, а по тому, каким он был, каким я его помню в том состоянии, в нашей памяти оставшемся.

Вот так же и со всей страной, наверное. То есть мы её запомнили той, с которой мы уезжали. И эти все люди всё равно не могут раствориться в воздухе, которые в этом всём принимают участие, в этой войне. И те люди, которые её поддерживают, тоже не могут просто в один день сказать: «Ой, я, извините, был не прав».

Как показывает практика, люди спустя годы не… они могут просто отказываться отвечать на этот вопрос, но единицы смогут сказать, что «я был не прав». Это слишком для человека, для любого человека.

А тем более как-то публично выйти и сказать то, что: «Ой, знаете, я вот поддерживал войну, а теперь я не поддерживаю, я был не прав». Таких вот единицы будут.

И все эти ветераны так называемой СВО, которые вернутся домой в свои семьи — это всё тысячи, и десятки, и сотни тысяч этих людей. Вот это всё сильно изменит Россию. И я думаю, что этот посттравматический период будет длиться десятилетиями.

Так что я бы в перспективе 15–20 лет ничего хорошего, к сожалению, в России не ждал, но буду рад ошибиться. Буду рад ошибаться в этом.

Чего вы боитесь больше всего?

— Наверное, больше всего я боюсь того, чтобы мои близкие в России, которые остались, чтобы они пострадали от этого режима, от этой войны. Мои близкие друзья, мои родственники — чтобы они пострадали от этих людей, которые творят это зло, которые служат в системе, думая, что они делают благое дело, или просто попав под нож какому-нибудь пьяному СВОшнику где-нибудь в какой-нибудь пьяной драке в подворотне.

Вот я, наверное, этого больше всего боюсь, да — чтобы мои близкие пострадали от этого кошмара, который, слава богу, за 4 года пока лично не коснулся моих родных, которые живут там за Уралом. Ну или друзей, которые раскиданы по всей стране.

Слава богу, пока большинство из них живы, большинство в хорошем ментальном и физическом здоровье. Почти все. Вот я, наверное, боюсь, чтобы эта ситуация изменилась. Но, скорее всего, она может поменяться в любой момент.

О чём вы мечтаете?

— Я мечтаю о том, чтобы эта война скорее закончилась и чтобы мы все — ну, все, кто хочет — чтобы мы имели возможность либо вернуться, либо ездить в Россию. Вот я об этом мечтаю.

EN