Роксана Киселева: «У меня с Россией абьюзивные отношения»
Роксана Киселева, медиаменеджерка, активистка Феминистского антивоенного сопротивления. Уехала из России, опасаясь политического преследования. Убеждена, что войны вырастают из патриархальной культуры, которая, сама по себе, воспроизводит насилие в различных формах. Свои отношения с Россией определяет как абьюзивные. Поговорили с ней о войне, взаимоотношениях с мамой, которая любит Путина, об эмиграции и возможности/невозможности возвращения. У Роксаны очень простая мечта — чтобы умер Путин.
Расскажите о себе.
— Меня зовут Роксана Киселёва. Я живу мечтами и приключениями. Я из Карелии. Это республика на севере России. Живу сейчас в Вильнюсе. Я журналистка, медиаменеджерка и активистка Феминистского антивоенного сопротивления.
Как война повлияла на вашу жизнь?
— Значительно, как, наверное, на жизнь многих моих знакомых. До войны я занималась активизмом. А вообще у меня до войны была совсем другая жизнь. Я была совсем другим человеком. Я считаю, что человек, который был до двадцать второго года, и я сейчас, это совсем разные люди.
У меня была в Москве довольно комфортная жизнь. Я работала в одной корпорации копирайтером, отошла уже от активизма, потому что сильно выгорела, когда им занималась. И думала, что я смирилась как-то с мыслью, что в России жизнь уже не наладится, я просто буду жить её так, как я живу. А потом случилось полномасштабное вторжение России в Украину, и стало понятно, что это всё не имеет никакого смысла. И я вернулась в активизм. Я присоединилась к ФАС.
Я тогда ещё жила в России и занималась — мы с командой издавали газету «Женская правда». Я находилась в России, я не очень хотела уезжать, точнее, совсем не хотела уезжать. Мне нравился мой дом. Мне нравилось то, что моя семья рядом. Я была не готова к каким-то большим переездам. Мне кажется, была довольно инфантильным человеком до двадцать второго года. Вот это так всё произошло, и мне пришлось уехать.
Это была история, связанная с полицией. Не могу, к сожалению, рассказать полностью, потому что она связана не только со мной. Но получилось так, что однажды утром я проснулась, это было в ноябре, и зашла в чаты и поняла, что всё очень плохо и что меня ждут очень весёлые дни ближайшие. Я уехала жить к подруге на время. Я очень переживала, но у меня были все инструкции, как если что, если вдруг мне придут с обыском, а как мне вообще избежать внимания полиции.
Я такая наделала, нацепила капюшон, друг вызвал мне такси. Я поехала к подруге в Мытищи. Сидела у неё в Мытищах неделю, нигде не расплачивалась телефоном или картой, чтобы, если что, меня не отследили. Я не знала, пришли ли ко мне с обыском или нет. Кажется, всё-таки не приходили, потому что у меня не было связи с соседями, и я переживала. Я не понимала, что будет дальше. Но стало ясно, что уже моя жизнь такой, как раньше, уже не будет.
И был момент, когда мы с подругой пошли в торговый центр купить еды или что-то такое. И там ездил такой поезд по торговому центру. Я очень захотела на нём покататься, и я села в него. А когда я выходила, я расплатилась как бы картой. И как бы если бы меня отслеживала тогда полиция, если бы мусора за мной охотились, это было бы очень плохо для меня. Я это сделала, я это осознала, мне стало так страшно. Я поняла, что я не хочу больше так бояться никогда в жизни, и мне лучше уехать.
И я приняла решение уехать в Грузию. Потому что в Грузии жили уже мои друзья. И я кого-то там знала, никогда там не была. Знала про Грузию довольно мало, про то, как там устроен быт, как там что. Но приняла такое решение. Взяла там свои сбережения последние. У меня там было что-то около пары тысяч долларов, которые я откладывала очень долго. И собрала всю жизнь в два чемодана и улетела.
Вы активистка ФАС — Феминистского антивоенного сопротивления. Расскажите для тех, кто не в курсе, чем занимается эта организация.
— Мы — Феминистское антивоенное сопротивление. Мы появились на второй день начала полномасштабного вторжения. Изначально просто оно появилось всё хаотично. Я присоединилась позже, но просто несколько активисток, знакомых друг с другом, отреагировали на всё, что происходит, и поняли, что нужно что-то делать. На этом импульсе появилось наше движение. Сейчас это одно из, наверное, крупнейших антивоенных движений в России.
Мы занимаемся очень много чем. Даже так не могу всё перечислить. Ну сейчас мы строим какое-то альтернативное видение мира с той точки зрения, что одна из наших идей — то, что войны и патриархат, это всё очень сильно связано. Гендерное насилие, войны, патриархат, угнетение женщин на всех уровнях, угнетение других уязвимых групп — это всё взаимосвязано. И мы рассказываем это через нашу работу. И мы поддерживаем людей, которые против войны, в частности женщин, поддерживаем нашей работой.
Вы выпускали газету «Женская правда», которая позиционировалась как антивоенная газета, которую не стыдно показать мамам и бабушкам. А своим маме и бабушке вы её показывали?
— Бабушке — нет. А мама видела, мама знает, чем я занимаюсь. Она не целевая аудитория нашей газеты. Ну ладно, вот это бывает. Мне не стыдно показать.
А как ваша мама относилась к содержанию газеты, которой вы занимались?
— У нас с ней не такие близкие отношения, чтобы я ей прямо приносила эту газету, такая: «Мама, смотри». Она просто в курсе того, чем я занимаюсь. Как-то через соцсети или через что. А так у нас с ней довольно полярные взгляды — политические и жизненные, так что она вообще не целевая аудитория.
А как ваша мама относится к войне?
— Мама, к сожалению, поддерживает. Мы очень давно, правда, с ней эту тему не обсуждали. Мы обсуждали, говорили много про войну в самом начале. Поменялось ли её мнение с тех пор, я не знаю, потому что мы этого больше не касаемся, потому что это вызывало у нас, ну, это были горячие споры всегда. И она, и я — мы такие довольно вспыльчивые люди. Это всё приводило к ссорам и конфликтам. И чтобы этого избежать, мы просто об этом не говорим.
Ну да, в начале войны было тяжело. Моя мама, она… я понимаю, почему она так думает. Я не согласна с ней. Я не думаю, что она права, естественно, но я понимаю, откуда это всё идёт. Моя мама, она меня родила в девяносто третьем году. Ей было 20 лет, у неё был муж, на которого она, видимо, думала, что всё будет у неё хорошо, но муж оказался алкоголиком. И вот развалилась страна, в которой она жила.
То есть всё, что она знала про мир, её представление о том, как должно быть устроено государство, о том, как должна быть устроена, не знаю, политика и так далее — это всё просто кануло вообще. Всё исчезло с развалом Советского Союза, и она, естественно, потерялась. У неё были свои амбиции, у неё были свои желания, у неё было видение жизни, которой она хотела. И всё это просто провалилось, потому что ей 20 лет, она с ребёнком, её муж — алкоголик, и ей было очень тяжело.
Мы жили в маленькой квартире, в трёшке, но довольно маленькой, с моей бабушкой, ещё с моей тётей, её мужем и их двумя детьми. И с кошкой, и с собакой. И у мамы очень сильная идея о том, что государству нужна крепкая рука. Что вот есть эта крепкая рука, которая… какой-то умный человек, который знает всё за всех, как кому лучше, и он всё порешает, он всё скажет, и все просто должны следовать, как он скажет, и тогда всё будет хорошо.
Вот у мамы такая вот идея, потому что её молодость пришлась на турбулентные годы. И как бы у неё было довольно много факторов, которые её жизнь сильно осложнили. И у неё такая идея. Я же абсолютно другая. Я левая анархистка. И вот эта вот идея сильной руки, она меня пугает. Поэтому, да, она поддержала войну.
Она скорее аполитичный человек. То есть до полномасштабного вторжения о политике она вообще ничего не думала, мне кажется. Она просто жила свою жизнь. Она вот хотела просто жить свою жизнь как-то и всё. Думаю, как и многие женщины её возраста, и её уровня дохода, и её стиля жизни. Вот. Но пропаганда она потихоньку всё-таки как-то проникала в их жизни. После двадцать второго года её стало очень много, поскольку она, ну, скажем так, она просто употребляла это всё из телевизора или ещё откуда-то.
И она вот начала… ей было как бы… вот после двадцать второго года она такая: «Ах вот, а где вы были 8 лет назад?» Про эту Аллею ангелов, вот это всё — то есть то, что по телевизору говорили, то, что её раньше никаким образом не интересовало, а тут вот она заинтересовалась резко этим и получила информацию оттуда, откуда это было проще всего получить.
Ну, как-то так. Мы с ней довольно много дискутировали на эту тему. Она не верила, что там танки, что там обстрелы. Она вообще, когда война началась, мы были с ней вместе. Мы не жили вместе, но я приехала, наверное, как раз на праздники тогда к ним. И вот я утром просыпаюсь, и я ей открываю просто телефон. Я понимаю, что вот это произошло, и я очень расстроена, я плачу. Мама такая: «Чего ты плачешь?» Я говорю: «Ну вот, мама, война началась». Она такая: «Да там типа 3 дня повоюют и всё закончится».
Но ничего не закончилось. И вот так, конечно, мы с ней много говорили, она считала, что это всё враньё, что там никого не бомбят, что мирные люди там не погибают. Но я, как человек более открытый к информации, который больше читает, больше знает, у меня есть друзья в Украине, я пыталась с ней спорить, скидывала какие-то ссылки на источники и так далее, но мама такая: «Нет». Что сейчас она думает, я не знаю. Мы с ней больше про это не говорим.
А с приходом Путина жизнь мамы действительно стала лучше. Она стала лучше, чем была в девяностые, потому что девяностые просто само по себе такое время. Мама не специалист по истории, она не специалистка по экономике, она ничего этого не знает. И для неё просто то, что, скажем так, люди стали немножко благополучнее, что какая-то турбулентная ситуация устаканилась, она считает, что это всё вот Путин молодец, что он вот поднял страну с колен, что Россию начали уважать. И вот у неё просто самая прямая связка, а то, как это всё работает, она не знает и никогда не интересовалась.
В чём секрет успеха путинской пропаганды? Почему она действует на людей?
— Россия — страна, как мне кажется, довольно аполитичных людей, потому что люди не думали про то, что их мнение может что-то изменить. Просто вот люди так всегда жили, что фальсифицировали выборы, что чего бы они ни выбирали, всё равно выбирали за них. И у людей просто как бы не было этой потребности, что ли. Я не знаю, добиваться справедливости, потому что в России к полиции так относятся. Например, полиции не особо верят. В полицию там не хотят идти, пойдут в крайнем случае, потому что: «Ну, они не будут мне помогать, я не верю полиции».
Также и с властью тоже — вот эти все депутаты и так далее, никто им не верит. То есть люди не голосуют за них, люди их не выбирают, но при этом они относятся к этому так: «Ну, типа, есть и есть, а бывает». Поэтому, наверное, люди больше всего этому подвержены. То есть людям страшно, людям на самом деле довольно страшно.
В начале войны, может быть, было не так страшно, но сейчас, когда прилетают и по российским городам, когда там и дроны летают, и всё, и экономика просто в жопе, и вот это всё — людям очень страшно, а что будет дальше? Потому что они понимают, что всё ухудшается. То есть если раньше они могли там думать… им раньше говорили, что вот там была такая идея, что Киев за 3 дня, всё будет нормально, всё будет как было. А потом стало понятно, что так не будет и что всё ухудшается и ухудшается.
И теперь цензура сильно крепнет, что она касается просто уже всех, что там, не знаю, в Telegram без VPN не зайти. И люди такие: «Да, тяжело. Это всё-таки не так, как нам обещали». Ну, наверное, просто мало кто про это думал, но людям было страшно. Они хотели каких-то простых объяснений. А самое простое объяснение — это то, что вот Россия с НАТО воюет, потому что этот нарратив про этот коварный Запад нам довольно долго навязывали.
Антивоенное движение в России ещё осталось?
— Конечно, сопротивление — это спектр. Сопротивление — это не только выйти на улицу с плакатом, это очень много вещей может в себя включать. Например, вообще в целом просто иметь в себе крепкое убеждение про то, что война — это неправильно, это тоже уже вполне себе сопротивление, потому что ты вот эту свою идею несёшь в свой близкий круг, несёшь это своим детям, несёшь это своим родителям, своим примером даже. Это тоже сопротивление.
Ты предлагаешь людям, которые вокруг тебя, альтернативное видение, не то, которое им навязывают из телевизора или ещё откуда-то. Ты просто говоришь, что у меня такое убеждение и я вот так вот живу. И люди видят это и смотрят на тебя и больше склоняются в твою сторону тоже. Это тоже сопротивление.
Помогать другим людям — это тоже сопротивление. Потому что война — это в целом про жестокость, про то, что тот, кто сильный, тот и прав, про то, что можно вот так вот просто прийти и кого-то убить. Война про это. А какое-то добро… война — это не добро. А делая добро, вообще любое добро — просто, я не знаю, помогая приютам, помогая бабушкам у метро перейти дорогу — это тоже про добро. Это тоже сопротивление войне в том числе. Таким образом, просто быть добрым человеком, понимать, что происходит, интересоваться тем, что происходит, не закрываться — и это тоже уже своего рода сопротивление.
Что вас больше всего бесит в России?
— Всё бесит. Я не знаю. Это правда, я не знаю. Всё, всё так ужасно. Это вообще не та страна, где я жила. То есть я предполагала, что может быть так, потому что мой первый протест — это была вообще Болотная, это я ещё в институте училась. И тогда, я скажу так, я работала в журналистике до переезда тоже, но я работала в глянцевой журналистике, это всё совсем другое. То есть я писала там про сериалы, про кино, про помады, там про какие-то бьюти-тренды, всякое такое.
То есть это как бы всегда было сопряжено с социальной повесткой в том числе, потому что все вещи взаимосвязаны. Но я писала про более прикладные вещи. И я помню вот это ощущение, когда такое чувство, будто ещё что-то может быть нормально. Помню этот девятнадцатый год, когда были протесты, когда Голунову подкинули наркотики и люди выходили. И как-то это всё было… такое ощущение солидарности очень большое.
Я из Москвы, поэтому могу говорить только за Москву. Но я помню, что глянцевые издания, которые всегда были в стороне от политики, потому что где политика, а где мы, они все вступили за Голунова. То есть, например, журнал Glamour вышел с перепечаткой какой-то статьи Голунова. В издании, где я работала, мы тоже давали новости про Голунова. Мои коллеги тоже из глянцевой индустрии — стилисты, фотографы, блогеры — все публиковали посты в поддержку Ивана Голунова, выходили на протесты. Это очень сильно всех объединило. И потом как-то всё это закончилось, но Голунова освободили.
И потом люди стали больше интересоваться в целом, что происходит. Какой-то несправедливостью в России стали больше интересоваться. Я думаю, тут и феминизм тоже на самом деле очень сильно помог развитию гражданского движения в России. Потому что когда ты начинаешь видеть несправедливость по отношению к себе, когда ты больше погружён в феминистскую повестку, то ты начинаешь обращать внимание на несправедливость по отношению ко всему и задумываться об этом.
Я помню, что я тогда работала в одном медиа. Я не буду его, наверное, называть, чтобы ни у кого не было проблем. Но мы довольно… для медиа российского это просто… как я сейчас рассказываю об этом своим друзьям, с которыми я познакомилась в эмиграции, они все в шоке, что так можно было. Потому что мы, например, один раз делали съёмку — это был тест помад на стойкость, тестировали на ЛГБТ-парах. То есть это были только ЛГБТ-пары, никаких гетеро-пар. Они там целовались на камеру очень страстно и мощно, тестировали помады. Естественно, никакая помада тест не выдержала. Все просто были в помаде. Но мы делали такую съёмку, мне её разрешили. Я была авторкой этой идеи, и мне дали на неё деньги даже.
Или, например, мы делали коллаб с квир-вечеринками Popoff Kitchen. Я делала какой-то материал про то, какой макияж можно сделать на вечеринку. Это всё было в девятнадцатом году, не так давно. И была какая-то идея, что вот мы сейчас будем жить как в Америке. В Америке медиаиндустрия, даже глянец, тоже довольно политизирован. Мы думали, что будем жить как в Америке. Ну вот этого не произошло. Просто потом был двадцать первый год, когда Навального посадили, и стало всё сильно ухудшаться. Стало понятно, что нет, как в Америке мы жить не будем.
А что пошло не так? Почему мы не будем жить как в Америке?
— Да всё было не так. Не то чтобы что-то пошло не так. Мы шли по этому курсу очень давно. Возможно, с двенадцатого года. У меня есть очень простое объяснение этой ситуации. В двенадцатом году, когда все ждали, что планета Нибиру столкнётся с Землёй, мы с друзьями решили, что, ну, мы напьёмся — прилетит, не прилетит, не знаю, но мы встретим это вечеринкой. Это было моё самое сильное алкогольное опьянение за всю жизнь. Я просто вырубилась. И вот потом я просыпаюсь, и мне очень плохо, и я чувствую: блин, что-то поменялось. Вот, возможно, тогда мы свернули не туда, и планета Нибиру всё-таки врезалась, и мы оказались в какой-то параллельной реальности.
Но не знаю, всегда так было плохо. И как бы я сейчас смотрю и думаю: ну да, когда-то было время, что, например, Монеточка пела на Первом канале у Урганта. Но при этом я знаю, что в то же время моим знакомым с телевидения рассказывали, что, например, Александра Гудкова поменьше оставляли в эфирное время, потому что он казался слишком женственным. Только поэтому. Он всем очень нравился, говорили: «Ты такой гениальный, но в кадре тебя должно быть поменьше». Это всё происходило в одно и то же время. Просто что-то мы замечали, а что-то — нет.
Кем вы себя считаете: эмигранткой или релоканткой? Как бы вы определили свой нынешний статус?
— Ну, я не знаю. Эмигрантка, человек без дома, человек, у которого вид на жительство до двадцать седьмого года, а что будет потом — непонятно. Человек, у которого сегодня есть работа и есть деньги заплатить за квартиру и за еду, а завтра, может быть, не будет этого. Человек без ясного будущего.
А как вы себя чувствуете без будущего?
— Я думаю, я очень сильно повзрослела за эти годы. Я уехала в ноябре двадцать второго, прожила около года в Грузии, потом появилась возможность переехать сюда. Мне очень сильно повезло, что я сразу нашла работу, потому что ту работу, которая у меня была в Москве, я практически сразу потеряла. В Грузии тоже было довольно тяжело, потому что это была моя первая эмиграция вообще в жизни. И вот я тут начала строить жизнь свою.
Прошлый год у меня был вообще отвратительный, ужасный, просто страшный год. Наверное, один из самых тяжёлых годов в моей жизни. Я просто не загадываю ничего, не жду ничего, просто стараюсь жить, выстраивать свою рутину так, чтобы была какая-то стабильность, уверенность. Например, я знаю, что сегодня приду домой вечером и выпью какао перед сном. Вот это я знаю, это меня радует.
У вас есть какой-то рецепт, как не скатиться в депрессию?
— Я антидепрессанты пью. Я не справилась.
А что вы поняли о себе за время эмиграции?
— Я поняла, что я очень хорошо адаптируюсь ко всему. Я же из Карелии. Карелия — это совсем другая культура, чем в Москве. Настолько другая, что когда я переехала в Москву, я не знала каких-то сказок типа «Конька-Горбунка». Какие-то мультики, которые показывали в Карелии, в Москве не знали. Я рассказывала детям, они такие: «Ты придумала, такого нет». Довольно сильно отличается темп жизни, то, как люди разговаривают.
И я себя всегда видела человеком нескольких культур. Поэтому в переездах чувствую себя довольно комфортно. Я поняла, что я вообще довольно крепкая, что я могу очень много выдержать, что я не теряюсь в сложных ситуациях, очень хорошо реагирую на стресс. Что я легко завожу друзей.
У меня была довольно хорошая жизнь в Москве. Я ходила в рестораны, покупала дорогую одежду. Тут в Литве я уже успела поработать няней за 7 евро в час. Бывает, да ладно. Просто отнеслась к этому так: ну, сейчас жизнь такая, не развалилось ничего. Что-то меня держит. А что делать? Делать нечего.
Вы в партии тех, кто готов вернуться при возможности первым рейсом, или тех, кто говорит: «Спасибо, дальше без меня»?
— Я не думала пока про это. Жизнь меняется. Я, например, была очень близка к тому, чтобы в прошлом году уехать домой, потому что у меня было подозрение на рак. И я поняла, что я это не вывезу одна здесь. Чтобы дойти до биопсии, нужно было сдать несколько анализов, и все они были плохие. Я уже в истерике. Окей, медицина тут по страховке, но зарабатывать-то нужно на жизнь. И я уже была на шаге к тому, что если подтвердится рак, то я вернусь в Россию. Я решила, что лучше пойду домой — ну, может, арестуют, но, может, дома оставят, пожалеют.
Но сейчас я, конечно, понимаю, что ничего бы меня не пожалели. Сколько уже заключённых умерло, которые сидели за репосты. Потом как-то не подтвердился рак. Слава богу, всё хорошо. Не знаю, какая это страна будет. Я не могу сказать, что мне в России было комфортно до войны, потому что я женщина, а с женской повесткой всё тяжело. Я не знаю, какие люди там будут.
Я прекрасно понимаю людей, которые уехали и говорят, что не хотят возвращаться никогда. Например, ЛГБТ-комьюнити — они не хотят испытывать бытовую гомофобию. Или люди не славяне — их там угнетали всю жизнь, они вернутся, и лучше не будет. Или люди, у которых тяжёлые заболевания, а в России им никогда не было хорошей помощи. Я понимаю и их, и тех, кто хочет первым рейсом вернуться. Для себя я пока не поняла.
Вы верите в демократическую Россию?
— Честно говоря, нет, не верю.
Чего вы боитесь больше всего?
— Да ничего, ничего не боюсь уже.
О чём вы мечтаете?
— Мечтаю… чтобы Путин умер. Мне даже не важно, сменится ли там власть, будет ли новый диктатор. Просто мечтаю, чтобы он умер, и всё. Вот мне будет приятно. Он у меня очень многое забрал. Сколько людей из-за него погибло, пострадало, в тюрьму село. Я хочу, чтобы он умер.


