Ирина Орлова: «Эсвэошник рыдал, провожая новых на войну»

Ирина Орлова родилась в Саратове, жила в Перми, Серове, Краснодаре. 

Росла в театральной семье, окончила институт искусств с дипломом «актрисы театра и кино». Политикой стала интересоваться в 2015-м, после убийства Немцова. С 2017-го работала наблюдателем на выборах. Недавно уехала из страны — вслед за дочерью-журналисткой. 

О фальсификациях на избирательных участках и о том, почему это происходит, о равнодушии людей к своим правам, неверии в справедливость и готовность выживать вместо того, чтобы жить, Ирина Орлова говорит в проекте «Очевидцы».

Расскажите о себе.

— Меня зовут Ирина Орнова. Родилась я в городе Саратове. И по распределению моих родителей — они там закончили Саратовское театральное училище, актёры театра кукол — послали в город Пермь. Большую часть жизни я там и прожила, работая в театрах Перми и города Серова. В 2018 году мы переехали в Краснодар.

И после этого, собственно, я и начала заниматься политическим активизмом. Работала членом избирательной комиссии с правом сначала совещательного голоса, потом решающего голоса, окончила школу «Гражданин-наблюдатель».

Расскажите о вашей работе на выборах.

— Первые мои выборы были муниципального депутата Шакина, который шёл под КПРФ, и его как бы порекомендовало «Умное голосование». И за счёт этого — его вообще никто не знал, то есть у него была очень слабая избирательная кампания. Вот там ещё плюс была единороска Альшева, у которой, конечно, были ресурсы. Ну и вот против такого кандидата-единоросса ему, конечно, было очень сложно. И в этой связи «Умное голосование» его поддержало, и за него… там был совсем очень-очень маленький разрыв. А я думаю, что если бы не было фальсификации, он бы и победил.

Вот. И дальше я начала развиваться, то есть начала посещать все эти курсы, вникать в это. Ну, поняла, что это необходимо, потому что вообще такой триггер, почему я начала заниматься политической деятельностью, — это, конечно же, убийство Немцова.

Ну, плюс ещё в Перми там было пару таких у меня моментов, что я работала на экзитполах. И когда люди выходят со избирательных участков, и ты смотришь, что результаты совсем не совпадают с тем, что нам говорят. Они фальсифицируют всё абсолютно.

Мало того что они вбрасывают бюллетени, то есть они не по правилам открывают избирательный участок, и ты уже, когда приходишь на избирательный участок, там уже лежат в урнах бюллетени. Были выборы в Государственную Думу, и они отказались следовать правилу. Там по правилам нужно подписывать сначала увеличенный итоговый протокол, а они не стали этого делать. Ну, потому что там были постоянные такие манипуляции.

Особенно они фальсифицируют выборы на надомном голосовании. То есть вплоть до того доходило, что вписывают адреса несуществующие. Подходишь, а там просто квартиры такой в доме нет. Ну, я уже не говорю там про всяческие карусели, как нас выгоняли специально. Там приходил даже табор цыган приезжал туда, что типа перерыв. А нельзя же там всё это в открытом виде оставлять: ни урны, ничего.

Со сейф-пакетами то, что они придумали, это тоже всё ерунда, потому что они на ночь остаются там. Сейф-пакет — это просто такой пакет, в который вкладывают… ну, там же 3 дня как бы идёт голосование, и чтобы вот эти вот, которые ты вынимаешь из урны бюллетени, ты их как бы вкладываешь в этот сейф-пакет и запечатываешь, якобы кладёшь в сейф. Всё это происходит при всех.

Ну, этот сейф-пакет, несмотря на то что они его усовершенствовали, но тем не менее вскрыть его можно. Тем более что этих сейф-пакетов выдаётся такое количество, что можно и новый сейф-пакет взять. Так что ты не увидишь, что он был вскрыт в принципе.

То есть вот главная беда — именно то, что 3 дня это всё происходит. А, как правило, председатели избирательных комиссий — они либо вот завхозы, да, кто-то, кто непосредственно, либо завучи, которые, в принципе, имеют доступ. То есть ночью можно вполне проникнуть в это здание, вскрыть.

Только вот я не понимала каждый раз их мотивацию, зачем они это делают. То есть мне это было непонятно: внаглую, не стесняясь ничего. То есть они уверены на 100%, что им ничего за это не будет.

Но вот когда в начале войны были выборы в двадцать втором году, ну, практически все учителя там, которые были, они, конечно же, поддержали войну. Но одна там была, она даже вплоть до того, что из школы уволилась и мне сказала такую вещь, говорит: «Ну, я просто не смогу смотреть детям в глаза, не могу участвовать во всём этом, во всей этой лжи». То есть есть и такие люди. Ну, конечно, их меньшинство.

Они объясняют, что мы очень зависимые люди. Очень зависимые люди. И что если, допустим, не победит там партия власти или тот кандидат, который нужен, то нам там финансирование срежут, например, на школу, в ремонте там откажут.

Расскажите о самой стрессовой ситуации из вашего опыта работы на выборах.

— Это был двадцать первый год, вот прямо перед войной. Это были выборы в Государственную Думу. В тот момент, когда я отказалась подписывать итоговый протокол… а там же они все вот: учителя, завучи, моя родня и вся вот эта избирательная комиссия, то есть вся избирательная комиссия состоит из моих друзей, по сути.

И вот когда я итоговый протокол отказалась подписывать, сын председателя избирательной комиссии ко мне подошёл и сказал: «Сука, ты что хочешь? Я тебя сейчас удавлю здесь». И удерживал меня практически там полтора часа.

Я уже потом начала звонить в полицию. В полиции мне сказали, что, ну, вы там сами разбирайтесь, это не наш случай, и никто, естественно, не выехал. Вот он ничего не стеснялся. И вот как зек он меня… вот с таким вот этим вот и всё.

И он стоит, и он знает, что у него мама — председатель комиссии. И даже если сейчас приедет полиция, то все люди, которые вот здесь собрались, они скажут, что ничего не было.

Ну, единственное, что итоговый протокол я не подписала. Я написала особое мнение, и, соответственно, за это никто не понёс никакой ответственности.

Вашей основной работой был театр. Почему выбрали эту профессию?

— Вообще я закончила Пермский государственный институт искусства и культуры, актёр театра драмы и кино и по совместительству ещё педагог по сценической речи. У меня папа на тот момент был главным режиссёром в театре кукол, в Пермском театре кукол. И я пошла туда работать после института, несмотря на то что у меня специальность-то была драматического театра.

Ну, поскольку я выросла в театральной семье, у меня оба родителя — актёры-кукольники, ну, в принципе, кукла — она была со мной всегда. Что такое предмет, волшебство, оживлять предмет — это, конечно, всё было со мной с детства, скажем так. Поэтому достаточно просто я вошла, поблажек мне никаких там папа не делал. Наоборот, он всё время как-то дистанцировался.

А у меня ещё там и мама работала, а потом ещё вот и бывший муж там работал. То есть у нас был такой семейный подряд свой.

А потом он решил… а вот такое время было, понимаете, что хотелось открывать что-то своё, вот не работать на государство, да, а хотелось быть свободным, хотелось творить. И он сделал свой театр кукол «Туки-Луки» практически. Ну, мы там всё делали. У нас там и мастерская была, то есть мы там и кукол делали, и декорации, и костюмы, и сами актёры. Он такой немного балаганного типа.

Почему театр назывался «Туки-Луки»?

— Это просто у него был курс. И практически этот курс весь перешёл вот в этот театр. И у нас было такое голосование, название игры. Ну что, я тебя нашёл: «Туки-луки!». Вот как бы поэтому — просто детская игра, прятки. «Туки-луки», да. Как мы в прятки играем и раз: «Туки-луки!».

Про что рассказывали со сцены в вашем театре?

— Всё, всё было у нас: и «Колобок», и «Царевна-лягушка», и «Дракончик». То есть всё по мотивам русских народных сказок. И были у нас какие-то коми-пермяцкие тоже сказки.

Самый мой любимый спектакль — это сказка о незадачливом дракончике. Я там играла дракончика. И там был такой смысл: дракончик должен был есть принцесс, а он не хотел есть принцесс, он хотел морковку есть. Вот его все заставляли, чтобы он стал настоящим драконом.

Чародей, с которым он жил, он ему всё время говорил: «Ты не настоящий дракон. Ты должен стать настоящим драконом, потому что ты меня держишь в этом мире. Только тогда я могу улететь на небеса». Они переделали этого дракончика, и он стал есть принцесс. Представляете? Вот такая, казалось бы, детская сказка, а сколько в ней смысла!

В чём особенность сюжета в коми-пермяцких сказках?

— Там же всегда как бы на сопротивление. То есть человеку даются какие-то испытания, да? И вот в русских сказках вроде бы как мы проходим все эти испытания и приходим уже какими-то… то есть становимся другими, да? А там скорее вот такого нет хэппи-энда, скажем так. Там скорее вот человек проходит, проходит, но он может с этими испытаниями и не справиться, то есть он может их и не пройти. То есть свой путь до конца он может и не пройти. Наверное, скорее в этом отличие.

Когда и почему вы заинтересовались гражданским активизмом?

— Когда человек работает в театре, а у нас тем более театр кукол, ты как бы получаешься в своём мирке, ты как бы за ширмой, ты как бы в выдуманном мире. И всё, что вне, тебя не интересует.

Когда убили Немцова, я только начала Фейсбуком пользоваться. То есть я вышла, это интернет был как окно в мир. То есть ты узнавал какие-то новости откуда? Только из интернета. И вот, конечно, уже тогда у меня клубочек-то начал распутываться. То есть что к чему — понятно было, что к чему.

Ну, конечно, очень много в моём мировоззрении… Настя повлияла на моё мировоззрение, на картину мира, именно Настя. Потому что она как-то… начала жить в Петербурге, начала учиться в этом университете, и, в принципе, ей можно было задать какие-то любые вопросы. То есть меня, по сути, ребёнок мой привёл в политику, можно так сказать.

Вы застали перестройку и надежды девяностых годов. Что и когда пошло не так? И мы пришли к тому, к чему пришли.

— Мы не смогли донести для своей семьи, окружения именно ценность демократических выборов. То есть мы так и не смогли об этом… ну, я лично про себя говорю, не смогли это объяснить.

Но я вот просто на примере моей мамы удивлена тем, что она так холодно отнеслась к началу войны. То есть для неё это не было каким-то событием. Ну, она говорит о том, что мы маленькие люди и мы ничего сделать не можем в этой стране. Её опыт как бы показал ей даже.

Вот она говорила: «Ну вот что в театре? Я больше всех выступаю, и меньше у меня там ролей, и меньше каких-то там преференций, ещё чего-то, ещё чего-то». То есть мы привыкли сидеть, и лучше я… моя хата с краю, я ничего не знаю.

Ещё мне кажется, что атомизированность вот эта, то, что у нас такая огромная-огромная страна… получается так, что вот до Перми долетела… Она говорит: «До Перми не долетит». И в итоге до неё долетела.

И даже я поймала себя на мысли: казалось бы, я должна ужаснуться, что до Перми долетела, потому что там же моя мама и мало ли что там может случится. А у меня какое-то даже торжество, что ли, во мне сыграло, что долетела, и до Перми долетела.

Вот я ей до последнего, до моего отъезда, я ей всё время пыталась вот это… когда приезжала с ней попрощаться. Но, к сожалению, стенка непробиваемая, непробиваемая. И они всё больше почему-то вспоминают этот Советский Союз.

Вот я говорю: «Мам, ну вот смотри: у меня папа в восемьдесят восьмом году поехал на фестиваль УНИМА в Японию. Первый раз человек выехал вообще за границу из Советского Союза в восемьдесят восьмом году. И вот он приехал другим человеком. Он просто увидел, что это абсолютно другая жизнь в бытовом смысле, отношение к человеку. Они говорят, там улицы с мылом моют. Он приехал и рассказывал, взрослый человек, как об каком-то чуде.

Ну вы можете представить: они поехали такой труппой, где была только одна женщина. И когда она зашла в японский туалет и увидела там тампоны, я извиняюсь, и рассказала им просто как о чуде о каком-то. Так они стали говорить: «Лариса, так ты когда будешь заходить в этот туалет, так ты нам-то тоже бери, бери, мы своим жёнам-то привезём».

Я говорю: «Ну вот, о чём здесь может… как мы жили, какой Советский Союз? Что вы хотите вернуть? Что вы хотите вернуть? Вот это бесконечное выживание, вот это бесконечное, я не знаю, облизывание? Ну что вернуть-то вы хотите? Что хорошего-то было? Что?»

И вот это всё равно… но сейчас она уже, я говорю, считает, что нужно было приспособиться, понимаете? Приспособиться надо было, идти. Вот люди, говорит, приспособились и живут.

Вот я говорю: что мне надо было? Мне надо было сказать своему мужу: «Иди на войну за деньги, что ли?» Вот так мне надо было приспособиться, или быть наёмником? Кто там наёмники…

Вот я ехала в поезде, когда попрощалась, я ехала в поезде из Перми в Краснодар. Ехал СВОшник моего возраста, и у него, естественно, были боковые, мы вот были здесь в купе. И он, значит, естественно, начал с нами беседы вести.

Убогие люди, просто настолько! И они ничего в своей жизни не видели. То есть для них это настолько большие деньги, что они действительно ради них… нам просто сложно представить, но люди в таких условиях жили. Это же вот не из Перми, а из окраин, это же из сёл вот это вот, я так понимаю, набирают.

Я когда пришла к отцу на кладбище, там просто… я не знаю, оно увеличилось, его даже закрыли, Северное кладбище. Насколько много потерь! То есть мы даже не представляем, сколько погибло людей. Причём это мужчины.

Такое у меня было прощание, что называется, с родиной. Выходим на какой-то станции, а там ещё с нами ехали молодые парни, которым якобы сказали, что их в дроновые войска определили. Ну, сначала он молчал, а потом, когда он подпил, он говорил: «Да какие дроновые войска! Да вас сейчас в штурмы отправят просто. Вы, говорит, сейчас вообще дня не проживёте. У нас таких, как вы, полным-полно». Он ему вот это всё говорит.

И потом, когда мы уже стоим на станции… со мной девочка молодая там была, и мы стоим, значит, их всех построили в линейку на этой станции. Она такая обшарпанная, эта станция, как какой-то кадр из плохого фильма. И они стоят, и он вот просто ко мне подходит и начинает у меня на плече рыдать и говорит: «Мы больше их не увидим. Ты понимаешь, что больше мы их не увидим?»

И в поезде как-то к нему не относились как к герою СВО. Все наоборот как-то так с такой дистанцией, с таким непониманием. То есть никакие они не герои по идее, и государство точно так же, то есть, подставило. Так что, конечно, это всё печально.

И когда началась война, я болела ковидом. И для меня это вообще был как сюр, потому что я болею, и вдруг такое происходит, да? То есть я не могу даже сопоставить это, то есть я нахожусь в каком-то бреду как будто бы.

И Настя… а Настя — она моя дочь, она работала на антивоенных митингах, и она начала мне вот это всё рассказывать. Я понимаю, что нет, это надолго. То есть я понимаю, что это надолго, что всё, то есть обратного пути нет, то есть это будет продолжаться.

И она мне говорит, что она беременна. И у меня первая мысль, конечно, была, что надо просто эвакуировать ребёнка своего. Как её эвакуировать? И только они начали жить. И, конечно, мне стало очень страшно. За неё стало очень страшно.

Во-первых, что она не будет молчать, что она будет всегда всё равно обо всём говорить. Тем более что её ещё задерживали на митингах Навального, и второй раз, когда её задерживали, ей уже показывали папочку и сказали, что вот есть папочка, все скрины с Инстаграма, с Ютуба, тебя, твоей мамы, все ваши посты — всё у нас вот здесь в деле подшито.

Почему протесты против войны не были массовыми? Что не так с людьми?

— Слишком мы напуганы были вот этими сталинскими репрессиями, да? То есть у нас уже это где-то в подкорке: то, что лучше не высовываться, иначе сядешь в тюрьму из-за сталинских репрессий, что мы их до конца всё равно так и не проработали. Но, к сожалению, «Мемориал» сейчас объявили экстремистами, нежелательной организацией.

То есть, и мне кажется, ещё незнание своей истории. То есть большинство людей — они просто не интересуются. Вот они говорят про патриотизм, да, но они не интересуются своей историей. Им не дорога ни архитектура, ни какие-то обычаи. Им это не дорого. Поэтому их очень легко обмануть. Обмануть, испугать.

А когда ты не знаешь, когда ты не владеешь информацией, тогда, в принципе-то, ты… ну, то есть ты будешь бояться. А когда у тебя есть информация… Вот я пошла работать на выборы, я увидела это собственными глазами: что это правда, что они фальсифицируют, причём нагло, потому что они чувствуют, что за ними ресурс. И ты вот сейчас здесь стоишь, и… ну, как вот этот сказал её сын: «Что тебе надо, понимаешь?»

Почему произошла девальвация каких-то важных ценностей?

— Я сама не понимаю, как моя мама… которая, когда начались девяностые, когда хлынули вот эти потоки литературы запрещённой, говорила мне: «Читай, читай, вот это же правду сейчас можно прочитать». И как человек пришли к тому, что поддерживают… ну, не поддерживают даже, я не думаю, что у нас все люди там кто-то что-то поддерживает. Просто они не хотят этого замечать. Они стараются именно приспособиться к этому времени и просто не замечать этого.

Как этого можно не замечать, я не понимаю. Когда вот у нас в Краснодаре мы жили на Зиповской улице, и у нас буквально на Московской улице дрон полстены дома снёс. Ну как это можно не замечать? Я ей рассказываю это, она мне говорит: «Ну так это же ведь не так близко к вам». Я говорю: «В смысле не так близко? Ну 500 метров». Я говорю: «Это где трамвайная остановка». — «Ну так это же всё равно не так близко к вам». Вот такая вот позиция.

Вот я сама не могу понять этого, честно. Человек работает в детском театре. Я говорю: «Как вы там все относитесь к этому? Вы со сцены должны что нести? Светлое, да, детям? Говорить, что такое хорошо, что такое плохо. И как можно не замечать этого?» Я не понимаю.

Но сталинские репрессии были давно. Их не застала ваша мама. Откуда этот страх и желание не высовываться?

— У многих людей были репрессированные родственники. Об этом говорилось, об этом рассказывалось, что лучше не спорить с властью, лучше молчать — ты целее будешь.

Вот как она мне всё время говорит: «Я вот выступаю в театре, и вот меня там и режиссёр не будет занимать, и директор там мне премию не выдаст». А те, кто сидят и молчат, — им всё хорошо, у них всё хорошо.

А люди и думают так: «А что, я крайний, что ли?» Вот у меня все мне задавали в моём окружении вопрос: «Ты зачем туда пошла? Тебе что, больше всех надо, что ли?» Я говорю: «Так это же будущее ваших детей».

Ну, мне, например, жаль моему внуку, моей дочери такое наследие оставлять, что мы сейчас начали войну с Украиной и наши дети будут отвечать за это, по сути, будут расхлёбывать это.

Боятся. Боятся, равнодушие, атомизированность. Не знаю, может быть, они не видят пользы для себя, когда люди объединяются. Не верят в то, что можно что-то изменить.

Вы продолжаете общаться с мамой?

— С мамой — да, общаемся. Ну, по сути, она одна сейчас, и папа умер уже давно. Я вот когда… и мы собирались уже уезжать, эмигрировать, я поехала, естественно, попрощаться. Пыталась ей, говорю, до последнего всё вот это сказать ей.

Она говорит: «Так а что мне делать-то? С пикетом мне выйти, и что будет? Ну, засунут меня в эту каталажку, дальше что будет? Кто мне поможет?» Это правда. По сути, это правда.

То есть даже антивоенные россияне — они получаются как между двух огней. То есть там их из страны выгнали, а тут они, когда эмигрировали, по сути тоже никакой поддержки у них нет. То есть это каждый сам за себя. Вот у нас в России каждый сам за себя.

Вот, может быть, поэтому у нас и не получилось. Не верим, нет доверия. Нет доверия людям.

И даже она мне говорит, моя мама: «Ты мне преувеличиваешь, всё на самом деле не так. Ты мне нагнетаешь, поменьше ты читай своих новостей, поменьше ты интересуйся этой своей политикой, да куда ты опять вляпалась». Это всё… то есть одобрение от людей, то, что ты, ну, по сути, как волонтёр там на выборах-то… «Вот зачем тебе это надо? Ты что, веришь в выборы?» Я говорю: «Так вот выборов-то поэтому и нет, потому что вы туда не ходите, ничего не меняется в стране. Ну что, депутат действительно, что ли, будет представлять мои интересы? Нет, конечно, что, ему больше делать нечего, этому депутату?»

Вы доверяете своей дочери в вопросах политики, а ваша мама вам — нет. В чём может быть причина?

— Причина в том, что Настя у нас добилась многого, и всё, что она делала, это привело к какому-то результату. А я… ну, моя мама как бы считала, что я недостаточно. То есть всё, что я делаю, — это ерунда. Вот неправильно, неправильно живу свою жизнь.

Хотя, в принципе, я была всегда рядом с ними. У меня не было ни бабушек, ни дедушек. То есть я была театральным ребёнком и как бы жила-то по их лекалам.

Ну, она мне говорила неоднократно, что — прошу прощения — не надо идти в актёрскую среду. Но у ребёнка, который живёт в театре постоянно с детства, у меня, по сути, выбора-то не было, я ничего другого не видела. Вот.

Но она мне сказала, говорит: «Очень сложно в этой профессии. Очень мало людей, кто добивается чего-то. Поэтому не надо было идти. Я тебе это говорила». И она мне говорила это на протяжении многих лет. Вот как все мамы говорят советские: «Ну я же тебе говорила!», вместо того чтобы поддержать как-то. «Ну я же тебе говорила, что так будет!» Ну вот так оно и есть.

Чтобы не стыдно было рассказать о своём ребёнке… Вот про Настю она постоянно говорит, а про меня постоянно умалчивает.

А у нас такой период жизни был, что она очень сильно помогала воспитывать её, потому что у меня там был развод, и мне пришлось уехать, переехать в другой город, в Серов, в театр. Ну, чтобы как-то выползти из этого эмоционального тупика. И они с папой, по сути, Настю воспитывали. Вот. И она считает, что с первого раза у неё не получилось, а со второго получилось.

Хотя, как выяснилось, вот Настя, видите… «неправильный выбор сделала, надо было сидеть и молчать». Потому что её из института ведь на последнем курсе из-за этих протестов, куда она ходила, чуть не выперли.

Так же вот и говорит её папа, бывший муж: «Вот зачем вообще, зачем в этот Питер поехала? А что вам в Перми-то не сиделось? А надо было в Перми-то сидеть, и тогда бы ничего не было».

Не знаю, как с этим жить и как достучаться. Хотя разговоры были постоянные, очень и очень подробные, очень и очень подробные.

Ну, почему-то вот моему… сейчас вот муж, который со мной тоже эмигрировал… сколько живём — 15 лет. Ну, почему-то вот до него, до простого человека… Он из маленького города Серова, он работал в театре монтировщиком сцены. Ну вот почему-то до него это всё дошло.

То есть он… ну, он единственный только что очень сильно переживал. В последнее время, когда мы вообще уезжали, там у нас полицейские около дежурили машины. И когда вот у меня вот это… ну, он со мной тоже был наблюдателем на выборах. И поэтому, когда он видел, как это всё происходит, то есть своими глазами… то есть вот этот страх, он всё время, и всё время он есть у людей, у всех.

Вы сказали, что переломной точкой для вас стало убийство Немцова. Почему?

— Потому что это было очень нагло сделано. То есть это вот было как напоказ: то есть мы вот это сделали, и нам ничего не будет за это, мы это всё прикроем, это будет шито-крыто.

Я вообще в ужасе просто была: как это возможно — застрелить человека в центре, там, у Кремлёвской стены? Меня это, конечно, повергло в шок, что у нас в стране опять вот это возвращается, как в сталинское время. То есть могут убить без суда, без следствия, застрелить. Он же людей на улицу выводил.

Вот как раз он и был провидцем, можно так сказать, всего того, что сейчас происходит. Тогда уже был… как бы он понимал, что будет война с Украиной.

Я вот когда каждый раз отматываю события все, думаю: «Боже мой, ну это же вот они, получается, очень давно к этому готовились, то есть по шагам». То есть это давно уже решение было принято. И вот он так методично, методично… вот этот собирал вот эти деньги, да, в кубышку они там складывали, и в ковид никому ничего не раздали, да, а все эти деньги потом пошли на войну. И вот это всё…

И вот этот… и убийство Навального. И всё равно они вот… зачем? Вот у меня, например, нету ответа на вопрос: зачем беспомощного человека, которого сначала отравили «Новичком», а потом ещё добили зачем-то в колонии «Харп»? Вот зачем это делать? Ну, по сути, он ничего сделать не может. Он из тюрьмы ничего, никак народ поднять не может, ничего сделать не может. Ну зачем они это сделали? Вот добивают до конца.

А вы говорите: «Сталин у нас ушёл». Они живут, они наследники. Они наследники этих чекистов, которые вот точно так же… Абсолютно. По сути-то у нас в стране… как это сказать? Если бы у нас действительно пришли какие-то демократы, а не бывшие коммунисты, может быть, что-то и по-другому бы пошло. А поскольку у нас одни и те же, просто они переоделись, переоделись, шкурку сменили — и всё. Мы, по сути, демократии-то и не видели.

Когда и почему вы решили уехать из России?

— Стало понятно, что мне тоже здесь места нет. На выборы больше меня не звали. Давление на нас постоянно как бы оказывается. Мне вот это претит. Я не могу видеть эту всю бесконечную пропаганду.

Вот ты выходишь из лифта. У тебя на стенде, там, где информация про ЖКХ, висит рекламный проспект с тем, что тебя зовут на контракт работать. Выходишь из подъезда, выходишь на улицу — огромный баннер, там, где у тебя по контракту ты должен работать. Мужу бесконечно приходят просто на Госуслуги: там то на военные сборы придите, то ещё что-то. То есть постоянно, постоянно вот такое давление.

То есть там стало жить невыносимо. Потом вот эти машины начали дежурить какие-то. Мы не знали, как мы будем эвакуироваться, потому что на детей-то у нас как-то ресурса-то хватило, но это было ясно, что с внуком надо уезжать отсюда из России.

Вот. А потом уже мы, конечно, не знали как, но вот французская виза гуманитарная… Собственно, в Германии заморозили программу гуманитарных виз, поэтому вот мы подали кейс, очень долго собирали кейс на французскую гуманитарную визу. Потом очень долго-долго мне его одобряли.

И вот как только одобрили, виза была открыта с 1 августа, мы улетели в Париж, вот на свой страх и риск. Очень, конечно, страшно. Сейчас очень страшно. И в России было страшно, и сюда я тоже приехала — и здесь тоже мне страшно. А здесь ты приезжаешь, по сути, по долгосрочной визе, и тут тебе ещё нужно доказывать, что имеешь право на то, чтобы тебе дали здесь, во Франции, политическое убежище.

Что самое сложное в эмиграции?

— Ну, в основном, я думаю, что самое сложное — языковой барьер, что, по сути, для тебя превращается в такое, как это сказать, приключение поход в магазин. То значит я этот Google-переводчик включаю, ну, чтобы общаться. У меня тут сломались очки, мне надо купить было очки, потому что я без очков не вижу. Но в итоге вот так вот, через Google-переводчик, я себе и купила очки. Было очень забавно наблюдать за мной, наверное, в этот момент.

В основном сейчас — языковой барьер. Ну и, конечно, то, что мы всё потеряли, всё, что нажито непосильным трудом, как говорится. Такая уже… в принципе, о пенсии уже подумать можно было. Всё бросили и всё с нуля, без всего. С двумя чемоданами приехали сюда.

Это сложно, наверное, осознавать. Но пока ещё осознания нет. Ты просто живёшь, ты не знаешь. Вот влетит в твой дом дрон сегодня (а мы ещё на шестнадцатый этаж живём) — вот влетит он или не влетит? Отключат у тебя сегодня электричество или не отключат? Начнётся мобилизация или не начнётся?

И ты постоянно вот в таком… то есть ты жить не можешь, не можешь свободно дышать. И надежд никаких нет на то, что это всё закончится. Никаких. Потому что получается, что Путин — он, по сути, всех уничтожил, переиграл, выдавил, победил.

Что ждёт Россию?

— Тяжкие времена. Сейчас дети, ни в чём не повинные, которые эту войну не начинали, будут вот это всё расхлёбывать: и с экономической точки зрения, и с моральной точки зрения. Начать братоубийственную войну — как они будут потом это всё объяснять?

Наверное, как-то будут в России жить. Ну, как они привыкли так вот жить: что приспособимся, переживём, выживем, ничего страшного. Советский Союз распался — мы выжили. Девяностые — мы выжили.

Я говорю: «Так а зачем выживать-то, раз можно просто поменять, поменять своими силами?» Это реально. Не знаю, что ждёт, если честно. Я надеюсь, что я не вернусь туда. Очень не хочу возвращаться. Тяжело.

Если режим падёт, вернётесь?

— Ну, даже если он падёт. Ну, сколько… вот когда Советский Союз распался, сколько… Жизнь-то одна. Вот если бы у нас было несколько жизней: там одну пожил плохо — на черновик, а другую жизнь мы — на чистовик. Время-то уходит, дети-то растут. Как время-то идёт? Я же не верну потом это время назад, ждать. Ну, падёт режим. Ну, когда он падёт, этот режим?

Чего вы боитесь?

— Ядерной войны боюсь, честно. Вот он когда в начале войны начал записывать вот эти страшные сообщения о том, что про ядерную бомбу, про всё вот это… Глядя в глаза своему внуку, вот боюсь. Что он ещё не пошёл, он ещё в самом начале пути, а у него эту возможность, по сути, отнимают.

О чём мечтаете?

— Чтобы у нас… короче говоря, нам дали возможность жить полноценной жизнью, такой, которой нас лишили. Не оборачиваясь, не боясь дронов, мобилизаций — просто нормальная, спокойная жизнь. Мне будет 50 лет, я просто хочу что-то дать своему внуку, чтобы жизнь дальше продолжалась.

EN