Елена Вешняковская: «В этих пулях нет моих копеек»
Елена Вешняковская — лингвист, переводчица, научная журналистка и преподаватель английского из Москвы. Она прошла через выгорание, неудачную эмиграцию в Великобританию и возвращение. В 2014 году Елена снова уехала из России — на этот раз в Литву: оставила дом в Подмосковье и успешную карьеру в журнале «Наука и жизнь», потому что не хотела, чтобы её «копейки были в этих пулях». Елена считает, что успех военной пропаганды в России связан с тем, что многие не ценят собственную жизнь.
Елена Вешняковская рассказывает, как Литва помогла ей научиться нести историческую ответственность за страну происхождения и как ощущается угроза со стороны России. А также о личной этике, научном мировоззрении и о том, почему положение «узбекского дворника» — необходимый для россиян этап интеграции в Европе.
Расскажите о себе.
— Меня зовут Елена Вишняковская. Это мой рабочий псевдоним. Под ним я была научным журналистом в Москве. По основному образованию я филолог, лингвист.
И если я скажу вам, какая у меня специализация как лингвиста, вы будете смеяться. Я специализируюсь на точке с запятой в университете. Поэтому, естественно, мне было интереснее всего работать с квантовыми физиками, биохимиками, с людьми, которые занимаются совершенно далекими от… от того, о чем я имею хотя бы отдаленное представление, материями.
У меня была одна неудачная эмиграция в Великобританию, где я занималась изучением рынка скобяных изделий. А еще до этого я была главным редактором женского глянца в Москве. А сейчас я живу в Литве и преподаю английский язык.
Вы перевели на русский язык и были научным редактором многих научно-популярных книг. Какая из них вызвала самый сильный отклик лично у вас?
— «Коррупция при дворе короля Солнца». Очень хорошее фундаментальное исследование процесса над суперинтендантом господином Фуке, о котором, ну, как бы, мы знаем, что он запускал руку в казну. И как бы за это его посадили, разорили, подвергли репрессиям. Но мы не знаем — во всяком случае, это не общеизвестный факт, не общее место — что господин Фуке был еще и законником, он был юристом.
И когда я читала эту книгу, я совершенно по-другому увидела эту историю. Я увидела, как команда «хозяев жизни» пытается сладить с хорошо подготовленным юристом. И он боролся с ними как юрист. И он был незаурядным человеком, вот действительно незаурядным, с огромным вкусом, большим умом и большим человеческим потенциалом, о чем я никогда не знала.
Но на ту пору была вот эта вот коллизия: Путин — Навальный, да, и дело Магнитского. Мы знаем, что вот враги паханата, враги «малины», да, враги культуры, построенной на каких-то уголовных принципах, — юристы. И вот в этом конфликте между властью и господином Фуке было столько родного, столько знакомого и узнаваемого, что, конечно, эта книжка для меня особенная.
Когда я ее переводила, я не могла говорить ни о чем другом. Я встречалась с друзьями на кофе, отрываясь от работы, и говорила: «Слушайте, а господин Фуке-то! Вы посмотрите, что он сделал!».
Почему не сложилась ваша первая эмиграция? И что помогло вам решиться на отъезд из России во второй раз?
— В этом, к сожалению, нет никакой логики. Просто после университета я должна была… Я получила приглашение в аспирантуру, у меня были научные публикации, мне это все было очень любимо и интересно. Но тут началась перестройка, которую, я не знаю, помните ли вы, я помню очень хорошо. Пустые прилавки, все резко обеднели, и я должна была зарабатывать деньги. Поэтому я стала работать с какими-то вот такими дешевыми женскими журнальчиками, маленькими, еженедельными. Потом оказалась внутри них, потом постепенно выросла там до главного редактора, сменив там парочку издательств.
А потом я выгорела и оставила в Москве телефон и симку и зиму прожила. Это так называемый кризис среднего возраста. Зиму прожила в бытовке на поляне, где не было ничего, кроме обогревателя и плитки. И думала, что я буду делать дальше. И после этого я эмигрировала в Англию. Но это была не эмиграция, это была такая пробная попытка — поехать посмотреть. Тогда там была программа для людей, которые очень хорошо зарабатывали в России, и им предлагалось повторить тот же трюк в Великобритании. Но я была тогда совершенно неопытный мигрант, ничего не понимала, к тому же была очень уставшая после этого выгорания.
В общем, короче говоря, я совершила там кучу мигрантских ошибок, главная из которых была то, что я не контролировала процесс сама: я доверила контроль за своей мигрантской траекторией юристам, а надо было все контролировать самой. И в результате через три года мне — как обычно, значит (я тогда не знала, что это обычная практика), — правила изменились. Понимаете, правила, связанные с миграцией, они по определению очень гибкие, очень нестабильные. И ты, приезжая в страну, допустим, в каком-то году, ты не можешь объективно, ты не можешь рассчитывать на то, что через три года правила будут те же самыми. Но я тогда об этом не знала. Правила изменились, как обычно, задним числом. И мне пришлось собрать в чемоданчик свой сервиз с цветочками, свои английские кофточки и уезжать домой.
И вот, когда я уехала домой. Когда я вернулась в Россию, я поняла, что я должна из России уезжать. Как угодно, куда угодно, потому что вернуться оказалось невозможно. В Англии я увидела, что такое общество гражданского мира и согласия, которого в России не было. И у меня было ощущение, что я вернулась и попала в войну всех со всеми, в какую-то непрекращающуюся гражданскую войну.
И я… Ну, у меня сразу возникла сначала одна хорошая работа, потом другая очень интересная работа в журнале «Наука и жизнь», где у меня была своя история. Я когда-то начинала работать; первая моя работа после универа была корректором в «Науке и жизни». И там я стала интервьюировать, пользуясь своим английским языком, интервьюировать очень крупных ученых, и русскоговорящих, и только англоговорящих. И я получила доступ где-то года на два или три. Я буквально с 2010 по 2014 год, наверное, просто купалась в этих возможностях задавать идиотские вопросы, дурацкие, детсадовские, умнейшим людям нашего времени и вообще нашей планеты.
Когда, наконец, я смогла сделать интервью с сэром Роджером Пенроузом (это наш такой великий земной космолог, создатель невозможного «треугольника Пенроуза» и так далее), я поняла, что лучше этого в моей карьере научного журналиста уже ничего не будет. Это было потрясающе. Потрясающе. Я построила себе дом, жила прекрасно в доме в лесу под Москвой, ездила в командировки на научные конференции и всячески удовлетворяла свое детское любопытство. Потому что для того, чтобы быть научным журналистом, надо не стесняться задавать дурацкие вопросы. Поэтому у меня никогда не было этого страха: «Боже, сейчас я покажусь дурой!». Я знала, что я в этих вопросах дура дурой, поэтому скрывай не скрывай — это все равно очевидно. Поэтому люди достаточно охотно мне объясняли все на пальцах. Я с ними не конкурировала, я смотрела на них как на богов снизу вверх. А в этой ситуации все обычно объясняют очень охотно.
И тут начался 2014 год. Сначала оттяпали Крым, потом, я помню, как по радио сказали, что идет какая-то… что российские (я не могу сказать «наши», да, но тогда для меня это были «наши») вооруженные силы в Украине. И уже пролилась какая-то первая кровь. И у меня вот тут перемкнуло все в голове, и я поняла, что я как налогоплательщик не хочу, чтобы мои копейки были вот в этих вот пулях. И для меня это стало вопросом integrity, но таким, что я была готова пожертвовать абсолютно всем для того, чтобы не участвовать в происходящем.
И когда формируется такая сильная решимость, то обстоятельства обычно складываются благоприятно. Друзья мне… У меня в Литве, в Вильнюсе, жили друзья (сейчас они уже в Америке живут), но тогда они написали и сказали: «Ну давай, мы тебе найдем работу, переезжай». И я до последнего не верила, что это реально, но в конце концов, в какой-то момент я оказалась с ключом от съемной квартиры, с работой в Вильнюсе и с сумкой, в которой лежало одеяло и подушка. И такое состояние изумления. Не до конца понимая еще, что это все на самом деле, я переехала в Литву.
Как опыт жизни в Великобритании повлиял на ваше восприятие общественных процессов в России?
— Я считаю, что для человека пожить в другой стране — это чрезвычайно развивающий опыт, потому что ты возвращаешься другим человеком. Именно поэтому я и говорю, вернуться нельзя, потому что возвращается другой человек, который все пересмотрел. Я вспоминаю, как я полемизировала с людьми, которые уехали раньше меня там по своим каким-то причинам. И я понимаю, что если у человека нет этого опыта жизни в другой культуре, ты не можешь передать ему этот свой опыт. Поэтому сейчас мне как раз очень интересно, как мы, мигранты, понимаем друг друга с полуслова. Но объяснить себя, объяснить свой опыт людям, которые остаются в России, практически невозможно, потому что они интерпретируют это из какой-то другой рамки.
Вот мы сидим с друзьями за столом. И кто-то произносит фразу, которую вы запикаете, пожалуйста. Но на ту пору в Москве было много мигрантов с Кавказа, много мигрантов из Средней Азии, и кто-то произносит слово «хачи» или «ары». И я оглядываюсь и думаю, сейчас все упадут в обморок, сейчас все скажут: «Боже, что ты такое несешь?!». А никто не падает в обморок, никто не изумляется. Люди с высшим образованием, специалисты, как бы мой круг, спокойно совершенно разговаривают вот из этой вот парадигмы. Это было чудовищно.
Россиянам в 90-е объяснили, что конкуренция — это все. Россиянам в 90-е объяснили, что ты один, ты сам по себе. Это упало на благодатную почву. Не то чтобы там кто-то пришел, злодей, объяснил, да. Но почему-то наиболее усвоенной оказалась идея, что все, что твоя сила, равняется количеству съеденных. И что все, что есть у другого, отнято у тебя. Поэтому, значит, вот рви и не смотри по сторонам. Нельзя помогать, нельзя сотрудничать, нельзя кооперироваться. Поэтому в России, даже находясь, я специально, чтобы не сойти с ума, я участвовала в благотворительности, просто потому, что там была другая парадигма, что вот помогать друг другу хорошо и правильно. Это не политика, это не про политику.
Как начало полномасштабной войны изменило вашу жизнь?
— Но она на самом деле изменила мою жизнь радикально. Опять-таки, я не имею права говорить про то, как война изменила мою жизнь. Когда горят дома, умирают близкие, когда умирают люди, я просто морально права не имею говорить о том, как она изменила. Но она сделала меня скромнее, скажем так. Я сейчас все сложности, которые связаны с войной, принимаю… ну, как должное, принимаю со смирением. Потому что быть русским сейчас — это все равно что быть немцем во время Второй мировой войны. Ты в первую очередь был немец, а во вторую очередь уже человек со своими особенностями, с каким-то своим опытом в биографии. Точно так же сейчас. В первую очередь ты русский, а русские — это те, кто вторглись в Украину и ее обстреливают. И ничего с этим поделать нельзя. И, наверное, не нужно.
Почему, на ваш взгляд, милитаристская риторика оказалась настолько убедительной для значительной части россиян?
— Во-первых, российская культура, как я уже говорила, у нее в приоритете конкурентность, способность к конкуренции. Это, в принципе, в человеческой природе; это не в человеческой природе — это в животной природе. И мы… Цивилизация идет путем осмысления и ограничения своей… вот своего аппетита к конкуренции, своих способов агрессивно конкурировать. Посмотрите на детей: они охотно играют в войну, они охотно соревнуются, люди соревнуются. Война — это предельный способ соревнования. «Давай разберемся, кто выше, пописывает на стенку». Ну да, это вы из человека не вынете, это в нем есть. Цивилизация просто учит с этим обращаться.
И второе, если человек не знает, что он имеет ценность, которая не сводится к его рабочему месту, к записной книжке с телефонами, к каким-то внешним по отношению к нему вещам, он живет с дыркой там, где должно быть ощущение ценности себя. И когда эта дырка есть, она заставляет его гоняться за каким-то величием, прицепляться к каким-то «Big things», быть частью чего-то огромного, важного, доброго. Просто потому, что вот там, где должно быть ощущение ценности себя, у него пустое место. И война, конечно, обслуживает эту потребность. И не просто так там сказано, и достаточно точно сказано. Ну, а какая у тебя альтернатива? Ну, под забором помереть или совершить подвиг и семье денежку принести. Не то, чтобы я это одобряла, нет. Но логика в этом вот такая.
Как изменились ваши отношения с друзьями и близкими после 24 февраля?
— Основную массу своих московских друзей я потеряла задолго до 22-го года, прошу прощения. Поэтому то, что стало происходить в 22-м году, уже не было для меня удивительным. Уже я была к этому хорошо подготовлена. Своих московских друзей я потеряла раньше. Почему я и рванулась наружу, как сумасшедшая? Потому что твои друзья, с которыми ты вообще, я не знаю, делился дровами, собирал грибы, прожил жизнь вместе, и вдруг они такие, с выпученными глазами: «Крым наш! Как ты можешь не любить Родину? Вот смотри, как мы встаем с колен!». И это было ощущение, как в фильме ужасов, когда ты просыпаешься, а у тебя вокруг те же люди, но только у них почему-то вертикальные зрачки, да, и они говорят что-то совершенно несовместимое с тобою. Вот. И вот именно от этого я уезжала.
Как вы думаете, интерес к науке влияет на восприимчивость человека к пропаганде?
— Нет. Мне кажется, что вот эта вот наша вера, тоже исторически укорененная, что просвещение может что-то исправить, да, и что наука нас всех спасет, потому что она вся про такие валидные способы добывать истину, да. Ничего подобного. Наука — это очень высококонкурентная среда. Наука — это царство тестостерона, как будто это бой быков. Это можно направить и в хорошую, и в плохую сторону. И само по себе научное мировоззрение совершенно не гарантирует, что с этим научным мировоззрением тебе не сделают газовую камеру или атомную бомбу. И потом сейчас все эти талантливые мальчики делают дроны и ракеты, которые полетят убивать украинцев. И им ничего, потому что для них это нормально. А кто-то делает системы слежения, распознавания лиц, чтобы людей с альтернативным мнением можно было легко похватать и посадить. И это ничего, это хорошая профессиональная работа человека с научным мировоззрением.
Если научное мировоззрение само по себе не защищает от пропаганды, то что тогда формирует внутреннюю опору, способность не поддаваться манипуляции?
— У меня был такой материал, вот последний материал на премию, за который я могла переехать в Литву (была такая федеральная премия «ТехноМедиа»), вот и я получила тогда первую премию за материал про хомяка, мне рассказывал этолог, специалист по поведению животных, что тревогу поднимают люди с определенным темпераментом (ну, не люди — животные с определенным темпераментом), возбудимые, чувствительные. Я могу объяснить только этим.
В остальном это культурная, мне кажется, это культурная составляющая человека. Потому что то, что есть в культуре, правила, отношения, ты окружен этой культурой, ты ей пропитываешься. И эта культура решает, какими глазами ты смотришь на события. Вот из твоей культуры ты берешь очень многое, хотя опять-таки в России считается, что есть только вот какое-то «там они — государство, и мы — индивиды». На самом деле нет, есть еще социум. И вот какие правила, порядки, что в социуме считается хорошим, а что дурным, — это создается веками, и это нас пропитывает, хотим мы этого или не хотим. И единственный способ как-то подвергнуть это ревизии, если там, допустим, ты в каком-то социуме, который исповедует социал-дарвинизм: борьбу за выживание, выживание сильнейшего. Единственный способ как-то это пересмотреть — это поместить себя в другие культуры, чтобы увидеть, что это не абсолютно, чтобы нащупать контуры своих собственных культурных импринтов.
Почувствовали ли вы на себе какое-то изменение в отношении со стороны литовцев после начала войны?
— Литва в этом отношении особая страна, потому что здесь к русским отношение достаточно чувствительное исторически уже очень-очень давно. Литва свою государственность выстрадала и выстрадала ее в основном в противостоянии с Россией, которая почему-то все время норовила подгрести Литву под себя — что в качестве империи, что в качестве советской империи. Но я тогда этого не знала.
Дело в том, что я сейчас гораздо больше знаю об истории России в XX веке и даже об имперской истории России. Гораздо больше, чем я знала, когда я сюда приехала. И честно сказать, если бы я знала этот след, это наследие, то я даже не знаю… Вообще, если бы я знала тогда все, что я знаю сейчас, то, может быть, мне даже не хватило бы смелости уехать. Может быть, я поехала бы туда, где между мною и принимающей страной не пролито столько крови, где, понимаете, мой папа был военным врачом, когда он закончил медицинский институт. И его прислали служить в свежеоккупированную Литву, в Мариампольские казармы. Он там был, в Мариамполе.
Но номинально я это все знала. Одно дело знать это номинально, вот то, что тебе рассказали в качестве каких-то семейных баек, а совсем другое увидеть… Я преподаю английский, да, и вот традиционная тема, с которой мы начинаем: кто ваша мама, кто ваш папа, где они встретились. И вот мне говорят, а встретились они в Сибири. Я говорю: «Ой, надо же, папа — литовец, мама — литовка, а встретились в Сибири. Какое интересное совпадение!». И на меня так смотрят, как на больную. И я потом понимаю, что это было за совпадение. И я все время попадала в такие какие-то просак. Я ничего не знала про то, какая история между Литвой и Россией.
Мне казалось, что если я принадлежу к какому-то книжному кругу, к интеллектуальному кругу, что-то читала, стою на каких-то… в гуманистических позициях, достаточно правильных, всю жизнь была во внутренней, так сказать, оппозиции всю жизнь. Иронически в нашей семье относились к советской власти, то этого достаточно для того, чтобы быть своим. В тех странах, где СССР отбирал у людей собственность, высылал их из родных домов (значит, за полчаса собраться), нет, этого оказалось недостаточно.
Я сюда приехала… И оказалось, что я несу ответственность… разделяю ответственность за какой-то колоссальный пласт того, что здесь творилось, ну как минимум в XX веке, сразу до и после Второй мировой. И поэтому, когда началось украинское вторжение, когда началась эта горячая война, то мне уже не привыкать было эту ответственность разделять, понимаете? Я уже была Литвой натренирована. Что я, конечно, могу делать вид, что я не такая, я жду трамвая, меня тут не стояло. И литовцы — очень гуманная, очень мудрая культура. Они… Вот вы говорите «отношение ко мне» — ко мне лично никогда, никогда в жизни я не испытывала никакого проявления негативного отношения к себе. Это надо заслужить доверие своих литовских друзей, чтобы они тебе начали аккуратно, чтобы не задеть, что-то рассказывать, объясняя свою позицию. И вот с этого доверия для меня, собственно говоря, началось путешествие вглубь этой истории и понимание того, что здесь творилось. Нет, так что лично у меня все всегда было очень хорошо. Но нести ответственность за то, что творила твоя страна, я научилась раньше, чем началось вторжение в Украину.
Что, по вашему опыту, делает Литву особенной для русскоязычных эмигрантов?
— Прежде всего, что это очень сложная страна для эмигрантов из России, но традиционно страна — направление номер один со времен князя Курбского, куда все бегут от деспотии в России. Дорога князя Курбского в Литву, потому что рядом и потому что еще есть одна важная вещь. Я очень много времени проводила в Болгарии, я очень люблю Болгарию, но ты там попадаешь в ситуацию, когда болгары говорят: «Ой, вот СССР был такой хороший, и Путин у вас такой хороший! Как мы любим вас, русских! Мы так вас любим, русских, и вот так любим вашего Путина!». И я думаю: лучше, пусть я буду в стране, где на меня есть какой-то исторический клык, где к стране моего происхождения, к ней, большие есть претензии исторические. Но, по крайней мере, я не услышу: пусть лучше меня не любят в стране, которая противостоит российской тирании, чем меня любят в стране, которая относится к ней по-дружески и нежно. Вот есть такой вот выбор. В Литве ты чувствуешь, что здесь это будет последнее место, которое сдастся, уступит, прогнется под Россию. Здесь ты чувствуешь себя хотя бы с этой стороны защищенным.
Как в Литве относятся к угрозе со стороны России?
— Литва готовится к войне. И для Литвы это абсолютно, как бы, это факт, что следующие — мы. Все государственные службы они не очень быстрые и не самые какие-то беспредельно эффективные, но подготовка идет. Во всяком случае, есть эвакуационные планы, прокачана система оповещения об опасности. Все друг друга наставляют, что положить, какие запасы чего положить в свой подвал, в котором ты будешь прятаться, если что. Вот я собираюсь этим летом расхламить свой подвал и сделать из него убежище — на всякий случай для себя и для своей старушки-мамы.
Мама оказалась у меня здесь, когда разбушевался ковид, и я понимала, что если я допущу ее возвращение в Москву, то я ее больше не увижу, потому что в Москве в эту пору было очень много ковидоскептиков. Я знала, что она не уцелеет там, поэтому я вывернула смехом внутрь. И есть такой формат: «престарелый родитель», да, вот твой престарелый родитель-иждивенец. Маме уже очень много лет, и поэтому мне удалось ее оставить здесь у себя вот как иждивенца своего.
Вы написали, что мигранты — универсальная отмычка общественного мнения. Что именно вы имели в виду?
— Я написала это в контексте вот каком: если институция какая-то, администрация хочет понравиться своему избирателю, то она должна объявить крестовый поход против мигрантов, и тогда ее все полюбят. Потому что надо отдавать себе отчет: мигранты раздражают. То есть они раздражают безотчетно. Дальше уже люди, которых научили контролировать свои сырые биологические реакции, но биологическая реакция на чужого — она негативная.
Вы из Томска? Я не знаю, было ли это в Томске. Но в Москве вот такое вот сочетание, словосочетание «таджикский дворник» или «узбекский дворник». У нас очень много было приезжих из Средней Азии на низкооплачиваемых черных работах. И после своего опыта эмиграции в Англию, я как бы научилась их видеть и понимать, потому что я сама была в шкуре этого «узбекского дворника». И я хочу сказать, что если ты не с золотым парашютом, не с бешеными деньгами и не с… там тебя работодатель ласково на ручках не перенес на другое рабочее место в какой-то другой стране (да даже если и перенес), все равно ты начинаешь как «узбекский дворник».
Если ты мигрант, то ты должен быть готов к тому, что по крайней мере какой-то длительный период своей жизни ты будешь этим «узбекским» или «таджикским дворником» в культуре, которая во многом, если ты из России, превосходит твою. Потому что это еще перепад между уровнем сложности культур. Европейские страны, они посложнее устроены социально, культурно. Мы из очень простой схемы сюда приезжаем: там «два притопа, три прихлопа», здесь хорошо — здесь плохо, здесь черное — здесь белое. А здесь мы попадаем в очень плотную, очень сложную социальную ткань, и пока мы научимся в ней жить, привыкнем к ней, пройдет какое-то время. Пока ты всему этому только учишься, ты «узбекский дворник».
И «узбекские дворники», конечно, раздражают, и, конечно, самый простой способ набрать очки, отчитаться. Как только я начала чуть-чуть понимать по-литовски, я стала вслушиваться и смотреть литовские передачи. И иногда меня огорчает, что я знаю литовский. Пока я не знала и не смотрела их, я чувствовала себя как-то беспечнее. Но сейчас я вижу, что там, допустим, можно ставить задачу сокращения мигрантов в стране как… показатель, вот как KPI, коэффициент твоего качества, твоей деятельности. Это означает, что общество это поддерживает. Но было бы странно, если бы общество это не поддерживало, потому что, повторяю, мигрант — это вот «палочка-выручалочка». Хочешь, чтобы тебя любили, — займись борьбой с мигрантами.
Что бы вы могли противопоставить антимиграционным настроениям в Европе, исходя из личного опыта?
— Ну, понимаете, это же очень старинное правило: «When in Rome, do as the Romans do». «Если ты в Риме, поступай как римляне». Большое испытание для российских мигрантов, для мигрантов, русскоязычных. Когда началось это полномасштабное вторжение, в Литву хлынула вторая волна (и двух последних лет, да?) — люди, называющиеся релокантами, не иммигрантами, а релокантами, потому что они приезжали сюда изначально пересидеть лихую годину, да. И они, конечно, меня — лично меня (я не скажу «нас», потому что тут «нас» — все очень сложно), — но меня они компрометировали сильно.
Каждый раз, когда они требовали, чтобы с ними говорили по-русски в инстанциях или в суде, каждый раз, когда они начинали вот так вот покровительственно, как из большой, сложной, высококультурной страны в какую-то маленькую (ну, тут тоже есть свои положительные стороны), вот этот вот патерналистский, снисходительный тон брали в отношении Литвы, про культурную громадность которой я уже хорошо поняла к этому моменту. Каждый раз это компрометировало меня, это вызывало всеобщее раздражение, и я знала, что в каком-то смысле мишень этого раздражения — она, мы все. То есть то, что ты делаешь, как мигрант, сказывается не только на твоих перспективах и на отношении к тебе.
Москва — большой анонимный город, здесь в основном очень много москвичей понаехало, потому что Москва — кузница иноагентов и всяческих врагов народа, — Москва и Петербург. И мы привыкли там к анонимности, мы привыкли, что мы можем нести все, что угодно, и это сказывается только на нашей репутации, а здесь это сказывается на репутации всех. И поэтому каждый человек, который ведет себя раздражающим образом, который вызывает справедливое, а иногда и не очень, раздражение у принимающей стороны, он бьет по репутации всех.
Поэтому наша задача, как культурных мигрантов, — интегрироваться изо всех сил, как можем, то, на каком уровне кто способен. Но чем больше мы выглядим нормальными, приемлемыми, социализированными людьми, уважающими культуру той страны, в которой мы оказались, а не «подарочками», которые «одолжение сделали» принимающей стороне, тем легче тем общественным силам, которые разделяют цивилизационные ценности. Вот этой вот современной Европы, да: гуманизм, равенство, права человека. Да, когда права человека попадают в уважительные руки, да, то их защищать как-то легче. Поэтому, если мы хотим, чтобы нашелся какой-то ограничитель, чтобы что-то противопоставить этому ренессансу фундаменталистских, консервативных (даже не консервативных, а именно фундаменталистских), националистических трендов, которые мы видим сейчас абсолютно повсеместно. Они подняли голову и дерутся за власть. Если мы хотим работать для другой стороны, то мы должны интегрироваться изо всех сил. Мы должны доказать, что мы хороший адресат, хорошая мишень для применения этих самых прав человека и всяческих гуманистических принципов. А не «свинья под дубом».
Как бы вы оценили уровень своей интеграции в литовское общество?
— Ой, у меня с этим все очень сложно, потому что единственное, через что я могу интегрироваться в моем элегантном возрасте, когда я для рынка труда уже большой ценности не представляю, — это, во-первых, учить язык, во-вторых, рассказывать о том, что ты через этот язык и через свою повседневную практику в Литве что-то открываешь для себя про Литву. Потому что иногда это даже интересно самим литовцам, потому что вот этот взгляд чужака со стороны позволяет увидеть какие-то вещи, которые они принимают как данность. Для них это само собой разумеется, они этого не замечают. А ты пришел и изумляешься. Вот интеграция для меня — это прежде всего сейчас язык и чтение литовских источников.
Что вас больше всего приятно впечатляет в Литве?
— Литва — самая красивая страна из всех, где я только не была, а я была много где, я ходила пешком по Англии и Шотландии, много сотен километров. Я путешествовала по Италии, я много ходила по Франции — ходила и ездила. То есть я говорю «ходила», потому что тогда ты видишь действительно очень красивые вещи, куда машина не доходит или автобус не доезжает. Вот я ответственно говорю, что Литва — самая красивая страна из всех, какие я только видела.
И сначала мне просто казалось: «Как интересно, вот надо же, какая красивая страна!». Ну, наверное, потому что населения не очень много, они сохранили ее природу, ее ландшафт, причем культурный ландшафт, сельский, фермерский ландшафт. Это совсем не то же самое, что какая-нибудь дикая тайга, которая тоже по-своему красивая. Но когда ты видишь красоту, к которой приложены любящие руки, это совсем другой тип ландшафта. Вот литовский ландшафт, он такой.
А потом я обнаружила, что там в словарь и строй языка заложено эстетическое переживание реальности, понимаете? Литовская культура, она настроена на красоту. Литовская культура настроена на красоту и печаль. Это, конечно, меня как филолога потрясает. И я все время благодарю стечение обстоятельств, что я оказалась именно в Литве. Потому что я сейчас не представляю себе, как… ну вот как прожить жизнь и пройти мимо этого, да? Не знать никогда этого, никогда не попробовать литовского языка, никогда не почитать литовской поэзии. А ведь могла бы, да, это же тот еще случай.
Чего вы боитесь?
— Я боюсь за маму, она у меня пожилая и часто болеет.
О чем вы мечтаете?
— Мне бы хотелось очень… Почему, собственно, мы с вами об этом разговариваем? Почему я сейчас об этом разговариваю? Мигранты — это определенная общность. И мне бы, конечно, очень хотелось увидеть эту общность каким-то образом организованной, но не по старым таким традиционным спискам, да, «хороших русских», там какой-нибудь, прости господи, оппозиции, которой нет и не может быть. Но мне бы хотелось, конечно, чтобы мы каким-то образом те из нас, кто не боится высказываться откровенно. Те из нас, кто не боится обнародовать свою позицию, во-первых, заодно узнает, сколько нас таких, которые не боятся. А во-вторых, конечно, мы можем быть полезны этому… вот кейсу борьбы Украины с тиранией, с российской.
Объединенные, разбросанные по разным странам, но объединенные этим нашим общим отношением и общим опытом, — мы можем быть полезны каким-то образом кейсу Украины. Потому что, понимаете, мы уже вынули голову из России. Мы живем в том мире, который есть на самом деле, а не в том, который мы оставили. Я бы хотела увидеть проект, который бы объединил мигрантов, желающих содействовать победе Украины. Возможно, объясняющим внутри своих стран, внутри своих новых принимающих стран, внутри своих сообществ, почему Украина должна победить, почему оставаться в стороне от этой схватки сейчас — это очень плохая идея; почему, что может быть, если Украину съедят. Потому что для многих вот тут у нас, на границе с Россией, это, в общем, достаточно очевидно, но чем дальше от этой границы, тем меньше понимания.
Мне бы хотелось, чтобы мигранты этой новой волны могли стать каким-то голосом, силой, институцией, которая не тождественна вот этим оппозиционным медиа, которые сидят и рассказывают там в микрофоны иронично и элегантно, какие они хорошие и какой Путин плохой. Мы знаем, что он плохой. Нам нужно что-то сделать для того, чтобы он не победил, понимаете? Нам нужен проект, который объединил бы тех, кто хочет его поражения. И готов для этого вкладывать какую-то долю усилий и внимания, независимо от страны, где мы живем. Это может быть такой вот мигрантский интернационал. Вот такой проект я бы, конечно, очень хотела где-то увидеть и быть его частью.