Андрей Орловский: «Эта война – конфликт реальности и выдуманного мира»
Андрей Орловский — поэт и писатель из Украины, создатель проекта «Живые поэты». Полномасштабную войну Андрей встретил в Одессе и прожил там ещё два года.
Его жизнь была тесно связана и с Украиной, и с Россией. В какой-то мере он считал себя «послом» между двумя странами: привозил российских авторов с выступлениями в Украину и издавал украинских поэтов в России.
В интервью Андрей рассказал, как война изменила Одессу, как он переживал оккупацию родного Херсона и почему эти события стали для него источником боли, гнева и опустошения. Отдельной темой разговора стала литература — что происходит с поэзией и прозой, когда вокруг идёт война.
Telegram-канал Андрея Орловского
Расскажите о себе.
— Меня зовут Андрей. Я украинец. При этом я пишу стихи и прозу на русском. Достаточно большую часть своей жизни я провёл в дороге, выступая с этими стихами и прозой в сотнях городов Украины и России, читая на улицах, на площадях, в небольших клубах. Ещё одна важная часть моей жизни связана с проектом «Живые поэты». Это такая важная поэтическая институция конца десятых годов. Ну а потом я два года (это были первые два года войны) провёл в Одессе. Сейчас я живу в Грузии, по-прежнему пишу, веду книжный клуб, а ещё забочусь о хомяке по имени Юша.
Никто не знает войны целиком. Каждому она демонстрирует лишь несколько граней из своего великого и уродливого множества. Поэтому у всех своя война: у солдат и врачей, у волонтёров и беженцев, пропагандистов и президентов. У обычных гражданских людей, жителей нефронтовых городов, тоже есть собственная версия.
Для них война — это не кошмары передовой, не уличные бои или расстрелы под окнами, а скорее призрак ужаса, его назойливый полтергейст. Каждый день он врывается в реальность то едва различимо — дымом на горизонте, гулом далёкого взрыва сквозь тихое утро, то со всей яростью — выбитыми окнами, взорванными машинами и окровавленными соседями. Именно так, с расстояния, на войну выпало смотреть мне.
Вы создали проект «Живые поэты». Многие ли из того времени и сообщества сегодня живы как поэты?
— Ну, наверное, нужно сказать немного о проекте «Живые поэты». Значит, в две тысячи двадцатом году мы отпраздновали пятый день рождения проекта и выпустили вторую антологию лучших стихотворений. На пресс-конференции, посвящённой этой антологии, я торжественно объявил о том, что я покидаю редакцию проекта «Живые поэты». Я не планировал больше работать с текстами. А чем я планировал заниматься — это как раз история, которая ещё не рассказывалась.
«Живые поэты» всегда были про провокацию, про бунт. И как бы даже то, как мы сокращаем наше название до показательного вот этого «Жы» через «ы», показывает дух этого проекта. И задача первой книги была пошуметь, издать очень известных авторов рядом с неизвестными, смешать разные направления поэзии: академической, социальных сетей, рок, рэп — все в одной антологии.
Задача второй книги, наверное, тоже была своего рода про бунт, потому что посадить всех этих людей, которых мы объединили во второй книге, за один стол и сделать их соседями по сборнику, вообще говоря, не представлялось возможным. Но что делать проекту дальше? Мы оказались перед этим вопросом, и мы поняли, что для того, чтобы сделать следующий шаг, нам недостаточно книги. И мы придумали фильм, который, как и всё, что мы делали, назывался «Жифильм».
Я написал к этому фильму сценарий. Мы нашли финансирование, и на всё время, пока мы этим занимались, мы заморозили социальные сети, не делая никаких объявлений о том, куда мы уходим, надолго ли мы уходим. Мы поставили проект на паузу. Всё это должно было закончиться весной две тысячи двадцать второго года, но началась война, и фильм был снят не нами. В этой ситуации употребимо слово «фильм был украден».
Совсем недавно я закончил книгу о двух годах, которые я провёл в Одессе. Там про это я рассказывал подробно, а сейчас не очень хочется на этом останавливаться. То есть проект «Живые поэты» был поставлен на паузу и должен был с этой паузы воскреснуть, но так и не воскрес. Сейчас мы по-прежнему не теряем надежды, что мы его воскресим, но уже в абсолютно другом ключе. Мы пока ещё не понимаем, в каком именно. Возможно, это будет какая-то образовательная платформа для современных литераторов, но мы ещё это обсуждаем.
А то, что касается авторов, «Живые поэты» всегда были об одном. Для меня почти всё, что я делал на протяжении жизни в «Живых поэтах», в частности, было о талантливых, но неизвестных людях, об аутсайдерах, о неудачниках. И несмотря на то, что на обложке «Живых поэтов» всегда были такие вот выносы с известными авторами, проект в первую очередь существовал не для них. Это были медийные локомотивы, которые тянули вперёд поезд, который состоял на восемьдесят или на девяносто процентов из авторов из сотен городов разных стран, писавших на русском.
И после начала войны я наблюдал за тем, как если известные авторы, известные музыканты, режиссёры продолжили писать, выступать, то как раз те, ради кого редакция «Жы» работала, они как будто в большинстве своём (есть исключения, но в большинстве своём) замолчали. И я прямо отдельно проводил работу на этот счёт в первую годовщину войны. Я просто прошёлся по социальным сетям наших авторов. И я понял, что поэзия остановилась не только во мне, не только в моих ближайших друзьях, но было как будто под корень просто снесено поколение.
Причём люди… Дело даже не в том, что они просто перестали писать стихи. Вообще говоря, социальные сети после февраля две тысячи двадцать второго года для очень многих людей с какими-то тонкими настройками, которые искали своё искусство, просто оказались заморожены на несколько лет. И многие не могут из этого анабиоза выйти до сих пор. У меня был конкретный момент.
Это было четырнадцатого января две тысячи двадцать visitation третьего года. Разговаривая с волонтёрами из разных организаций… В Одессе было очень много беженцев. И я спрашивал, в чём есть необходимость, с чем мы можем помочь. И мне сказали, что есть большой запрос на игрушки, детские книжки.
И вот четырнадцатого января две тысячи двадцать третьего года я собрал очень много детских книг и принёс их. Такие палатки стояли, белая в центре Одессы. И я пришёл туда, и когда я начал показывать, что я принёс, там был волонтёр, и он такой: «Класс, супер». И ему приходит уведомление на телефон. И он поднял этот телефон. И я увидел, как с человека стекло лицо. И он посирел. И я говорю: «Что там?» И он повернул ко мне экран. Это был день, когда ракета попала в жилой дом в Днепре.
К тому моменту война длилась уже почти год, и она многое забрала. Но в тот день, когда я выходил из этой палатки, она как будто забрала у меня веру в тексты. Зачем нужна литература? Зачем нужна эта тонкая, хрупкая сила, которая сочится струйкой сквозь время и пытается аккуратно дотронуться до души каждого читающего её сквозь время, если можно просто ёбнуть ракетой класса Х-22 в жилой дом — и всё?
И я долго не писал. Но потом случилось первое стихотворение. Это было уже после выезда, это был июнь две тысячи двадцать четвёртого года. Потом я написал книгу о войне. И на прошлой неделе я написал второе стихотворение. И в отличие от первого стихотворения после войны, которое было таким верлибром, свободным, ироничным, скорее шуткой, чем стихом, второе — это уже моё. Поэтому ко мне вернулись стихи, но прошло много времени, больше трёх лет.
Со многими из поэтов вас развела война?
— Да. До начала войны вся моя жизнь представляла из себя две идеальные половины, вплоть до любимых групп. Одна вот украинская, другая — российская. Любимый писатель — один украинский, другой — российский. Моя жизнь была поделена ровно на две части. И когда началась война, первое время я всё никак не мог понять, а кто эту войну ведёт, потому что ни один из сотен моих знакомых в России не поддержал её до сих пор. Кстати, ни один из моих близких друзей не поддержал вторжение.
Но со временем, это было где-то в две тысячи двадцать третьего года, я нашёл знакомых. Это современные поэты, некоторые из них были участниками проекта «Жы», которые поддержали то, что называется специальной военной операцией. Я не могу об этом говорить без улыбки, извини, потому что столкновение двух армий суверенных государств называется войной. Никак иначе.
И в какой-то момент мне стали присылать эти тексты от этих людей, но я принял решение их не читать. Я прочёл одно стихотворение, оно мне не понравилось, и я решил, что пускай лучше эти люди останутся моими хорошими друзьями или просто моими друзьями или хорошими знакомыми из прошлого, чем пропагандистами, военными преступниками и плохими поэтами из настоящего.
Какие у вас были планы до войны?
— Очень странно, страшно и стыдно говорить о каких-то личных потерях в то время, когда миллионы людей стали беженцами, лишились домов. Я надеюсь, что я достаточно коснулся этого вопроса в книге. Про себя могу сказать следующее: я всегда воспринимал свою работу как работу такого посла между странами. Я привозил российских авторов с концертами в Украину и издавал украинских в России. Как я уже говорил, жизнь была поделена пополам, и война уничтожила всё, что было запланировано.
К тому моменту была запланирована книга «Аксиомы». Она вышла только сейчас именно из-за войны. То есть мы уже готовили её, начинали готовить к печати. Я планировал роман. Мы планировали фильм. Где-то за полгода до начала войны я одновременно находился внутри книги «Аксиомы» и в переиздании книги «Спички». Я начинал думать о романе.
За пять месяцев до начала войны, в октябре или в ноябре, я прилетел в Россию. И мы с моим другом в Самаре писали альбом. Потом мы в Москве снимали клип. И я вернулся в Украину в январе две тысячи двадцать второго года, где-то за полтора месяца до начала войны. Вот на такой волне физически ощущаемого всемогущества: вот у меня всё складывается! Но буквально две недели войны разрушили всё, что я строил, всё, что я любил. И я почувствовал, что моя миссия вот этого посла — она провалена полностью с начала войны.
Война была неожиданной для вас?
— Военная книга, которую я сейчас закончил, состоит из множества историй. Я много с кем разговаривал, брал интервью, спрашивал мнение. И вот я наблюдаю, как после первой годовщины войны количество моих респондентов, которые стопроцентно знали о том, что война начнётся, неуклонно растёт. В какой-то момент мне стало даже казаться, что я один такой дурак, который ничего не видел.
Я думаю, что это связано, наверное, с творческим методом. Я в какой-то момент, на границе юности и молодости, выбрал свой творческий метод, и он у меня всегда связан с полным погружением. То есть сейчас мы пишем это интервью, и я впервые за долгое время не брит. И это всегда индикатор того, что я пишу книжку. Я всегда полностью погружаюсь. Тогда у меня было три книги в работе: фильм, альбом, клип. И за всем этим у меня не получилось выглянуть и что-то увидеть.
Наверное, первая мысль о войне прозвучала в моей жизни двадцать третьего февраля ночью. Я уже месяц работал над книгу. Борода была ещё длиннее. Я не выходил из дома, у меня были задёрнуты шторы и выключен телефон, как и всегда. И вот я понял в какой-то момент двадцать третьего февраля вечером, что я устал. Я включил телефон, и мне неожиданно позвонил друг. Мы с ним разговаривали полночи, и он мне рассказывал про какую-то нездоровую возню на границах. Кто-то из нас даже произнёс эту фразу: «Путин не дурак».
Разговор закончился где-то в половине четвёртого или в четыре часа утра. Я тогда выкурил сигарету на балконе, и вдалеке, где-то там в районе аэропорта, послышался гул. Но я не придал ему значения, пошёл, лёг спать. И для меня война началась двадцать четвертого февраля, там, в двенадцать часов в полдень. Я был слишком занят. Я проморгал начало войны. Но хорошо, что такое большое количество людей заметили. Они, правда, не уехали и ничего не сделали, но хорошо, что у нас много сознательных граждан, которые всё заранее увидели.
Вы встретили войну в Одессе. Расскажите, что связывает вас с этим городом? Как вы там оказались?
— Одесса — один из самых моих любимых городов. Фактически этот вопрос — это «объясни свою любовь». Но это не так уж сложно. Мне кажется, одна из тех вещей, которыми занимаются писатели, — это дают определения. Наверное, любовь к городу — это что-то такое же, как и любовь к человеку. Я помню, когда в юности пытался дать одно из первых каких-то неловких определений любви, я пришёл к тому, что любовь — это значит желание дарить подарки. И речь, конечно, не о вещах, в смысле — заботиться, окружать теплом, делиться энергией.
Но со временем я понял, что в любви так же важно, как желание дарить подарки, это ещё и умение эти подарки принимать. Это когда ты позволяешь любимому человеку влиять на себя и свою жизнь. Это так же важно, как и дарить. И мне кажется, с городами то же самое.
Вот есть города, например, Вена. Это моё впечатление от Вены, от небольшого пребывания там. Мне кажется, что этот город не позволяет жителям влиять на себя. Он много даёт: красота, архитектура, музеи, искусство, но он не позволяет вмешиваться в себя и себя менять. Мне кажется, даже птицы садятся на деревья в Вене по согласованию с городской администрацией.
Противоположность этому — это портовые города, которые я люблю почти все. Афины, Лиссабон и Одесса здесь же — это города, которые позволяют жителям стать частью себя. Уличные музыканты, неожиданное искусство. В Неаполе нет ни одного поезда, на котором не были бы нарисованы граффити. И Одесса к таким городам, безусловно, относится. Городам, которые позволяют жителям на себя влиять.
За время нашего знакомства с Одессой (я впервые туда приехал в две тысячи седьмом или в две тысячи восьмом году) у нас были с ней разные периоды. Были, как в любых отношениях, тяжёлые времена, были страсти, обвинения. Но это было, в принципе, три разных Одессы.
Первая Одесса — это Одесса с две тысячи седьмого до две тысячи четырнадцатого года. Это конец нулевых, начало десятых годов. Одесса — это город независимого искусства, частных галерей, закрытых клубов, куда ты проходишь только по клубным жетонам, авангардного искусства, экспериментальной поэзии.
Потом наступила эта линия, линия Крыма, линия аннексии. У среднестатистического жителя Украины до две тысячи четырнадцатого года, мне кажется, был вот такой выбор при планировании летнего отдыха: если денег не так уж много или хочется чего-то просто потише, ты едешь в Херсонскую область. Если у тебя средний доход, ты едешь в Крым. А если позволяют финансы и хочется тусовок, культуры, искусства, ты едешь в Одессу.
И вот этот промежуточный вариант исчез. Крым исчез, и остался Херсон, в котором для многих людей… Ну, это и Лазурное, и Скадовск, это замечательные города, с которыми у меня связано детство, но это немножко пенсионерский отдых. Если ты хочешь потусоваться, хочешь, кроме моря, ещё и вечером историю, культуру, театр — это Одесса.
И я точно помню, как начиная с две тысячи четырнадцатого года… Я даже какую-то статистику смотрел. Короче говоря, Одесса стала на лето… Она и так на лето увеличивалась, а тут она начала увеличиваться в четыре раза. То есть миллионный город стал превращаться в три с половиной миллиона. И когда у тебя такой поток людей, я помню первые несколько лет в Одессе курортных этих сезонов, когда людей так много, что полностью стали сыпаться, например, официанты. Ну вот он стоит с уставшим лицом, смотрит на тебя: «Что тебе надо? Надо что-то? Что, ничего? Иди нахрен, следующий».
Одесса оказалась в ситуации, когда у неё такой поток людей, и им нужно что-то продавать, а небольшие частные галереи не продашь. И я увидел, как прямо на протяжении нескольких лет Одесса вернулась… И это было для меня удивительно, потому что как бы русские солдаты в Крыму, а тут Одесса вернулась к тем механизмам, которые она умела продавать. А умеет продавать она вот эту советскую мекку для партийных бонз. Я такого количества блядских Остапов Бендеров на Дерибасовской не видел никогда, как в первые два лета. То есть их была такая концентрация, что я, наоборот, старался из Одессы уехать.
Потом был какой-то переходный период, это стало спадать, появилось новое украинское искусство, подкасты классные. Ну а потом наступила вот эта Одесса, которой она стала в две тысячи двадцать втором году. Одесса такая рычащая, военная, город, в котором улицы названы именами других людей, в котором другие памятники, предыдущие, стали сносить. И это третья итерация Одессы. С первой я был знаком очень хорошо, со второй мы ругались, с третьей мы только начали знакомиться.
Я провёл там два года, но главное качество Одессы — морского порта, живого и подвижного города — меняться и позволять на себя влиять жителям никогда не менялось. Поэтому я знаю, что моя к ней любовь никуда не денется и что мы обязательно увидимся, какой бы она ни была и каким бы ни был я.
Шестого августа две тысячи двадцать второго года. Привет. Ты уже слышал? Нет, не успел. Так сходи, послушай. Жители южного города жаром обсуждают звук, на который приезжие даже не обратили бы внимания. В минуты утреннего безветрия в центре снова слышны стоны и грохот работающего порта. Эта металлическая мелодия жизни надолго замолкала, но зазвучала снова. Южный город вернул себе голос и вышел из комы. Его сердце снова бьётся. Мне так хорошо от этого, что даже неловко — устал уже пережёвывать свои чувства и давиться темнотой.
Лето почти прошло, а я так ни разу и не побывал на море. К берегу регулярно прибывают мины, поэтому пляжи огорожены и утыканы знаками запретов. Отец недавно гулял там, где разрешено, и нашёл в песке российский боекомплект. В тех местах, где на воду можно было смотреть сверху, не спускаясь на пляж, установили уродливые арт-объекты с изображениями украинских военных. Даже бесконечное море теперь — это бесконечное напоминание о войне.
Почему вы не уезжали из Одессы в первые два года войны?
— Три причины. Первую назвал один из моих лучших друзей, его зовут Борис. В один из первых дней мы созвонились, и он сказал фразу: «Андрей, ты как будто был рождён для того, чтобы писать во время войны». Я считал важным находиться там в этот момент.
Вторая причина — это документы. Для того, чтобы выехать после начала войны, мужчинам призывного возраста в Украине нужны весомые причины для выезда. У меня этих причин не было. Со временем они появились, а ещё со временем я выехал.
Третья причина, она связана с первой, скорее. Это данное себе обещание. Это связано и с молчанием. И почему я не уезжал из Одессы? Я хотел в Одессе закончить роман, в котором Одесса является, несмотря на то, что появляется там не так уж надолго, одним из главных героев лично для меня. И когда я его закончил… Я закончил каркас, там редактура ещё на несколько лет, но я закончил каркас зимой двадцать четвёртого года. И вот в двадцать четвёртом году я выехал.
Пятого марта вооружённые силы Украины отступили к Николаеву. Российские войска захватили Херсон. Мой родной город официально оккупирован. В Херсон на автобусах привезли людей из Крыма. Ожидаются стихийные митинги за Народную республику. Полицейский прицепился к бронетранспортёру и проехал по городу с украинским флагом. Российские войска отказали в зелёном коридоре, но привезли свою гуманитарную помощь и попытались раздавать её на площади Свободы. Конечно же, демонстративно, под камерами.
Всё это есть в интернете, но то, что рассказывают очевидцы, семья, соседи, одноклассники, — за гранью понимания. Интернет и связь работают с перебоями, но иногда сигналы всё же пробиваются, донося отголоски жутких рассказов. В первый же день российские солдаты перебили оптоволокно, начали минировать город и ставить растяжки прямо в центре. Угроза экологической катастрофы: крупнейшая в Европе птицефабрика стоит обесточенной. Блокпосты не пропускают электриков. Идёт массовый мор птицы.
Уничтожен единственный большой торговый центр. После того, как он загорелся, россияне обстреляли спасателей, мешая потушить здание. Когда пожар стих, в полувыжженном остове началось мародёрство. И что бы там ни рассказывали украинские средства массовой информации, местные жители не остались в стороне. Грабежи и взломы магазинов продолжаются. Я смотрю, как горит город моего детства в декорациях из путинских танков, и чувствую, как дрожу.
Ваш родной город Херсон был оккупирован в самом начале войны. Как вы это переживали?
— Несмотря на то, что на протяжении почти всей моей биографии рядом с моим именем было написано: «Поэт и писатель из Одессы», поэт и писатель, может быть, и из Одессы, но человек — из Херсона. Это действительно мой родной город. Я долго к этому шёл, чтобы это признать. И у меня осталось там очень много знакомых. И поэтому начало войны, оккупацию и всё, что было до, я наблюдал с очень и очень большого количества разных точек зрения. В Херсоне на момент оккупации была моя бабушка, тётя, брат, одноклассники, друзья, музыканты, с которыми мы играли в юности.
Я не знаю, как выразить чувства по этому поводу. Ну вот, какой-нибудь… Да, зимой две тысячи двадцать третьего года я внимательно следил за сводками: там, семьдесят один обстрел за день, как во время Второй мировой. И я помню, как я полез посмотреть результаты одного из этих обстрелов и увидел, как один из снарядов прилетел в место, в котором я когда-то впервые поцеловался с девушкой. Это было на выходе из здания, где мы писали олимпиаду по математике. Всё, что связано с Херсоном, вызывает боль, гнев и опустошение.
Херсон дал мне ключ… Наверное, именно Херсон дал мне ключ к пониманию этой войны. Допустим, это была осень или конец две тысячи двадцать второго года. У меня была подруга, мы вместе с ней… У нас было общее детство в Херсоне, и мы с ней созвонились, и она рассказала мне, что недавно разговаривала с матерью. Её мать — это такой классический «ждун», который дождался. Вот она ждала русскую армию.
И когда моя подруга созвонилась с мамой, та начала все вот эти задвигать телеги: где вы были восемь лет, на нас напали англосаксы и так далее. И в конце своего разговора она сказала моей подруге, что вы все не поддерживаете русские войска, потому что вас всю жизнь учили ненавидеть Россию, нас, говорящих на русском, выросших в русскоязычной культурной среде.
И примерно в эти же даты, тот же август-сентябрь, ученика моей бабушки (она музыкант) и дирижёра одного из городских оркестров русские солдаты расстреливают в его доме за отказ от сотрудничества. И, наверное, тогда у меня впервые появилось вот это понимание того, что это за война. Этот расстрел происходил примерно в пяти кварталах от того места, где живёт мама моей подруги. Я понял, что эта война — это про конфликт реальности и выдуманного мира.
Чуть позже это понял ещё лучше, тоже в связи, наверное, в связи с Херсоном. Значит, летом, по-моему, две тысячи двадцать третьего года… Каховская гидроэлектростанция, ракета, взрыв. Я не, как это сказать, я не эксперт по баллистике. Неважно, причины этого взрыва не важны. Не было бы войны — не было бы взрыва. Вот это важно знать. Не было бы взрыва — не было бы последующего затопления окрестностей. И я помню, что тогда пострадал, в смысле, полностью затопило зоопарк. Сказочная Диброва, что-то такое.
Социальные сети: видео, снятые на телефон, где женщина стоит по колено в воде, она рыдает. Вот трупы животных, вот социальные сети волонтёров: «Давайте придумаем, куда переместим птиц». Всё это происходит. И в этот момент выходит в ТАСС публикация, которая мне всё объясняет. Публикация такая: «Не было зоопарка. Не было просто».
И тогда, я думаю, именно у меня выкристаллизовалась эта мысль о том, что весь путинизм — это система фальсификации реальности с неограниченным бюджетом, ядерной кнопкой и расчётливым кгбэшником у власти. И эта война тоже стала понятнее. За что сражаются украинцы — понятно, со всеми этими фильтрационными лагерями, ракетами, прилетевшими в жилые дома. За что сражаются путинские войска? Здесь уже вопросы, потому что всё, что было объявлено как цели специальной военной операции, вроде там защита русского языка… Да ничего в мире не было хуже для русского языка! Это я говорю как носитель русского языка. Ничто не отвадило от его звучания миллионы людей так, как эта операция. Что, защита Донбасса? Ну, мы можем посмотреть, как они защитили.
И тогда я понял, что эта война — это буквально сюжет фильма «Матрица». Это история борьбы системы, которая пытается фальсифицировать реальность, с людьми, которые хотят жить не в прошлом, где «деды» и «можем повторить», и не в будущем, где у нас костромская моцарелла и путёвки в Пхеньян, а в настоящем. Причём в настоящем настоящем, а не выдуманном. Это, возможно, звучит не очень стильно или высоко, но подобного взгляда я придерживаюсь до сих пор. Именно Херсон был тем ключом, который дал мне это понимание.
Сюда же можно добавить все эти референдумы потрясающие, которые тогда прошли в Херсоне. All эти митинги в начале войны, и мы своими глазами видели, сколько людей там стоят под украинскими флагами, а сколько под российскими. Но референдумы показали, что на самом деле этого всего нет, что на самом деле большинство строго за Россию. Извращённая нейросеть, система фальсификации реальности. Херсон показал это лучше всего.
У вас есть книга «Сны о любви и войне», написанная сейчас во время войны. Почему вы обращаетесь к читателям через сны в том числе?
— Во-первых, мне кажется важным сказать, если мы уже коснулись этой книги: эта книга, естественно, не может быть издана в современной России и вряд ли может быть издана в современной Украине. И мы сейчас находимся в поиске издателя и партнёра, с которым мы её издадим. Это первое, что мне кажется важным сказать про эту книгу.
Второе — это её название. Эта книга в первую очередь — «Сны о любви», а потом уже — о войне. Несмотря на то, что девяносто процентов историй, рассказанных в этой книге, связаны с войной, для меня эта книга — ещё и высказывание о личной трагедии, связанной с моим сердцем. Вот эта часть о любви и эта часть о войне настолько кошмарные в своей сути… Ну какие русские танки под Киевом в двадцать втором году? Ну какая Буча? Ну что это всё?
На протяжении двух лет моей жизни буквально всё, что было вокруг (война) и всё, что было внутри (любовь), было похоже на кровавый, непроходящий кошмар, в реальность которого мне очень не хотелось верить. Но прошло время, и нежелание верить сменилось анализом, попытками понять причины этой войны, объяснить её для себя, и от снов не осталось и следа. Это не будет грандиозным спойлером, но последняя глава моей военной книги называется «Пробуждение». Поэтому сна нет.
Двадцать пятого июня две тысячи двадцать второго года. Жители южного города обсуждают, чем отличаются звуки «Искандеров», «Кинжалов» и «Калибров». В центре — очереди за гуманитарной помощью. Переселенцам раздают крупы, консервы, масло и одежду. Встретил друга на улице. Сколько его помню — хотел дочь и мечтал назвать её Екатериной. Прошлой весной женился, и супруга забеременела. Спрашиваю: «Родила?» Кивает и рассказывает историю.
Война началась на девятом месяце беременности. Друг быстро собрал вещи, посадил жену в машину и выдвинулся в сторону Кишинёва. Безуспешно пытаясь выехать, семья провела на границе трое суток, когда у неё начались схватки. Он развернулся обратно к южному городу и понял, что кончается бензин. Первая заправка — топлива нет. Жена начала кричать от боли на заднем сиденье. Вторая заправка — пусто.
Начался обстрел с двух сторон: из Приднестровья и из Чёрного моря. Мне казалось, что над дорогой арка из ракет, летящих в обе стороны. Взрывы по сторонам. Беременная жена в слезах. Стрелка на датчике топлива приближается к нулю. Я не выдерживаю напряжения и перебиваю: «Родила?» — «Да». — «Девочка?» — «Да». — «Екатерина?» — «Нет. Виктория».
Неожиданный финал. Он никогда не был пошляком, но новости кишат сообщениями, что детей называют Джевелинами и Байрактарами, именами ракет и беспилотников. Поэтому я уточняю: «Виктория в честь победы?» — «Нет, просто так называлась заправка, на которой всё-таки был бензин. И этот символ нам с женой показался важнее, чем мечта, потому что помог выжить».
Что вообще происходит с текстом, когда реальность становится слишком тяжёлой для описания?
— Теоретическое предположение. Война — это время для хороших психологов и плохой прозы, потому что много эмоций и мало анализа. Как будто бы логично, что стихи должны писаться лучше, а проза хуже. Прозе нужно расстояние, анализ. Но в моём случае это было время смерти.
Не было стихов, не было прозы, написанной о войне. Я много писал, но писал о делах давно минувших дней. Роман про свои какие-то приключения. Собирал дневники, из которых потом вырастет военная книга. Но на несколько лет война отобрала у меня голос как у автора. Что происходит с текстом? В моём случае — ничего. Тишина.
«Не молчи, когда понимаешь, что молчат все кругом. Не позволь себе равнодушие. Хуже нет ничего» — это отрывок одной из аксиом из вашей новой книги. Многие в Украине обвиняли и обвиняют россиян в молчании. А вы?
— Мне кажется, одно из самых идиотских явлений, которые породила эта война, — это то, что о России и Украине стали рассуждать люди, которые вообще ни хрена ни про Россию, ни про Украину не знают. Мы видим это на примере того, как русские пропагандисты рассказывают что-то там про настроения в Украине, что даже отдалённо не является правдой. И мы видим это в… Я тоже сталкивался с подобным осуждением со стороны украинцев по отношению к России. Если вопрос именно так сформулирован, вот с точки зрения Украины взгляд на Россию, я попробую здесь сказать следующее.
Мне кажется, что за исключением какого-то, назовём это, путешествующего творческого класса, который везде побывал (русские в Украине всё посмотрели, украинцы в России всё посмотрели), жители и той, и другой страны плохо представляют себе реалии соседей. Вот я помню, в начале войны киноблогер BadComedian выпустил обзор, в котором он копался в сортах говна, сравнивал украинскую пропаганду с российской, не понимая, что речь идёт об абсолютно разных явлениях. В книге я это подробно разбирал: про то, что у украинской пропаганды другая проникающая способность, роль телевидения вообще в обществе другая. Он плохо представляет себе реалии. Я не думаю, что он людоед или какой-то самый плохой человек в мире, но он плохо представляет себе, что происходило в Украине.
Также и украинцы. Мне кажется, в массовом сознании украинцев нету прекрасного слова «набутылить», появившегося после инцидента в казанском районном отделе внутренних дел в две тысячи двенадцатом году. Нету такого, что инакомыслие превращается в пытки над родственниками. Последние украинские выборы, выборы президента, на которых столкнулись Порошенко и Зеленский: Зеленский не ждал, что к нему придёт Служба безопасности Украины подключать провода к мочкам ушей его жены, а Порошенко не ждал, что его застрелят на улице. Украинцы живут в такой реальности.
И мне кажется, что я, вообще говоря, против всех этих среднестатистических украинцев, россиян. Никакой коллективной вины, ничего коллективного. Но мне кажется, что многие… Давай вот так: многие украинцы не понимают, что вот есть огромная, большая Россия, и в этой России ты закрываешь десять аэропортов, взрываешь БАМ, взрываешь Транссиб, ставишь два танка посреди автодороги «Амур» — и всё, восемьдесят процентов страны отсечено. Я не представляю себе, каким может быть бунт в России, но я понимаю, что многие люди в этой стране живут, судя по всем моим разговорам с близкими, которых там по-прежнему очень много и которые все по-прежнему не поддерживают эту войну и все поголовно против Путина.
Мне кажется, что в их случае высказывание против Путина порождает за собой санкции. Когда ты смотришь со стороны, извне России, ты не понимаешь, что это за санкции. Когда ты находишься внутри, ты знаешь о том, насколько жестокими они могут быть. И не только к тебе, но и к твоим близким. Повторюсь, я всегда за личную вину и за личную ответственность. И поэтому знаю, что многие неплохие люди, которых я знаю, вынуждены в России молчать по очевидным причинам. Я считаю, что молчание — это в некоторых случаях трагедия, у которой тоже есть свои жертвы.
Двадцать третьего октября две тысячи двадцать второго года. Моя сестра, но не по крови, а по атаке, подходу, энергии. Мы познакомились, когда рабствовали в одном пиар-агентстве. Идеалист, спартанец, учебник по ненависти к себе, не пьёт и не курит, не ест мясо и сладкое, не употребляет наркотики и не тратит себя на сомнительных мужчин. Практически всё своё время она посвящает труду, благодаря чему стала непревзойдённым профессионалом в сфере музыкального продвижения. Список артистов, с которыми она работает, теперь весь состоит из иностранных агентов и экстремистов. Но это её как будто не сильно волнует.
Её волнуют другие вещи. Во-первых, из-за войны она разругалась со всей своей семьёй. Во-вторых, непрерывно истязает себя чувством коллективной русской вины. Вчера, когда она поздравляла меня с днём рождения, я снова говорил про то, что всех одним шпателем не уравняешь, что не стоит путать вину с ответственностью и что ни право, ни история не приемлют никакой вины, кроме индивидуальной. Как и всегда, разговор ни к чему не привёл: не слышит, молчит в бессилии.
Вместо неё от имени России говорят другие. И так, что лучше бы они немели. Актёр Охлобыстин казался просто шутом, но оказался кровожадным Джокером. Писатель Прилепин давно уже зверел со своими рассказами о том, как убивал и ничего не чувствовал. Бывшего президента Медведева вообще невозможно читать: какой-то ядовитый мутаген, гнойное извержение, извращённая нейросеть, пошлость и ошеломляющая жестокость, заметки де Сада на позднесоветском арго. До февраля мне казалось, что пацифизм и человечность неистребимы, на что война ответила: «Я всё-таки попробую». Бог, существует он или нет, вышел из чата, и воцарилась тишина его безусловного отсутствия.
А как вы уезжали из Украины? Каково было уезжать, не зная, когда вы сможете туда вернуться?
— Это было двадцатого февраля две тысячи двадцать четвёртого года. У меня болел отец, и я был его единственным опекуном. И я выехал вместе с отцом. Мы выехали из Украины на его лечение. Первым городом на нашем пути был город Кишинёв. Была очень плохая погода, меня тошнило. Я не понимал, насколько я повреждён изнутри. Я помню один из первых вечеров в этом Кишинёве: я сидел в какой-то отвратной, дешёвой гостинице, пил водку и смотрел в стену в полностью тёмной комнате. А потом за окном начался салют, и мне стало так страшно, что я забрался под кровать и заплакал.
Я в течение нескольких дней понял, что моя память, моя психика работают, не знаю… Я писал тоже об этом в книжке: там, на пять-десять процентов от своих довоенных возможностей. Я не могу просто купить себе кофе. Я зашёл в книжный магазин и не могу попросить продавщицу показать мне книжку. Я не могу в супермаркете попросить взвесить мне салат. Хорошо, что там его было немного, я сказал: «Вот этот».
Потом я узнал, что всё это называется посттравматическим стрессовым расстройством и что с ним помогают бороться психотерапевты. Но тогда я не знал, я тогда, как Мюнхгаузен, сам себя решил тянуть за волосы и сам стал изобретать для себя ситуации, сам придумал программу лечения и стал по ней идти. Я помню, написал себе список там из пятидесяти или ста пунктов того, что нужно сделать, и они были расположены от самого лёгкого, вроде бы купить сок в кафе, до самого сложного — подбить каких-нибудь незнакомых людей на иностранном языке на какую-нибудь опасную авантюру. И я пошёл по этому списку, и мне постоянно не давались какие-то абсолютно простые вещи вроде выбрать мороженое или написать сообщение кому-то.
Я помню, как с одним другом (мы вот несколько лет не виделись) мы договорились встретиться. Я тогда оказался в Испании, а друг прилетел в Сербию с концертом. И он сказал: «Приезжай на мой концерт». И я купил билеты, прилетел. За день до концерта… точнее, я купил билеты к нему вот в Сербию, и я прилетел туда. И пришёл друг, и мы обнялись, мы поговорили, и он подарил мне билеты на завтрашний концерт. Я вернулся домой и понял, что я никуда не могу выйти из этого дома. Я десять дней сидел в этой квартире, под одеялом лежал и не мог пошевелиться.
Со временем это стало отпускать. Мне очень помогли мои друзья, которые меня поддерживали всё время. Ключевыми такими точками был, наверное, какой-то прошлый или позапрошлый дни рождения, когда я их праздновал оба в Тбилиси. И сюда прилетело очень много моих друзей из разных городов, из разных стран. И я почувствовал, что меня, оказывается… Я там не пишу, не издаюсь, но меня, оказывается, можно любить не только за то, какой я деятель или писатель, а ещё и за то, какой я человек. И эти внутренние спайки — они одна за другой разрушались.
Казалось уже, что в какой-то момент я их побеждаю, а потом я запивал, а потом опять пытался себя взять в руки. И эта борьба продолжалась очень долго. И у неё есть точка развязки. Эта точка произошла на прошлой неделе. На прошлой неделе моя мать прилетела в Одессу, в больницу. Ну, она прилетела в Кишинёв, приехала в Одессу на автобусе. Автобус приходил очень поздно. И на следующий день мы созваниваемся, я говорю: «Как добралась?» Она говорит: «Хорошо, но поздно, плохо военная». Я спросил её: «Какие военные?» Понадобилось два года и два с половиной месяца для того, чтобы я забыл про комендантский час. Это произошло на прошлой неделе. Причём я так-то помню, что он есть, но вот в моменте я уже живу в этом мире больше, чем в том. Это было абсолютно удивительно для меня.
Вы любите «Окаянные дни» Бунина. Кажется, нынешние события сопоставимы по масштабу с теми, что происходили век назад. Иногда проводят параллели. А как вы относитесь к этому?
— Да, «Окаянные дни» — важная для меня книга. Не думаю, что я могу сравнивать эту войну с той войной. Общие элементы есть, безусловно. А именно две группы людей, сосуществовавших рядом, но обладающие разными ценностными линейками, воюют друг с другом за разные ценности, за разные идеи. Но в целом сопоставлять их исторически или научно я не возьмусь.
На протяжении последних нескольких месяцев фигура Бунина вызывает во мне очень яркие и яростные чувства. Я вот про это бы сказал лучше. Несколько месяцев назад мне прислали сборник стихов, я даже не знаю, как это назвать другими словами, как просто блядский сборник. Сборник называется «Поэзия русского лета». Естественно, в слове поэзия буква «з» заменена на «Z». И я, когда пролистывал этот сборник, увидел там то ли эпиграф, то ли цитату, то ли отсылку к Мандельштаму. Потом я увидел у кого-нибудь там, у кого-то из таких софт-пропагандистов типа Минаева, увидел какое-то видео про Бунина.
И когда я несколько дней провёл в этом мире софт-пропаганды, прямой пропаганды, поэзии русского лета, всех этих отсылок, разговоров про классиков, во мне поднялась такая волна гнева, которую я не могу сдержать до сих пор. Те люди, которые сейчас поддерживают эту войну и поддерживают путинизм, — это сторонники прямых правопреемников советской власти. Это сторонники той власти, где труп главного террориста по-прежнему лежит на главной площади страны. Преступления не осуждены, извинения не принесены, по-прежнему ставятся памятники Сталину.
Мне это напоминает… У меня это вызывает странную аналогию. Как будто бы маньяк, как в книге Джона Фаулза «Коллекционер», пытается свою жертву и заставляет её там писать дневник, а потом, используя этот дневник, использует его как аргумент для того, чтобы напасть на следующую. Мне кажется это очень важным понять, что Бунин — не ваш, Мандельштам — не ваш, Газданов — не ваш, все эмигранты — не ваши. У любого украинца, белоруса, русского, оказавшегося в эмиграции, которые грызут чёрствый, пыльный хлеб этой эмиграции, как это делали эти литераторы, больше права считать Бунина, или Мандельштама, или кого-то из них своими, чем у всей этой своры сук, которая пишет эти Z-стихи.
Сейчас вы писали «Аксиомы» с две тысячи пятнадцатого по две тысячи двадцать пятый год. Кажется, за это время мир совсем свихнулся. У вас есть совет, как нам самим не сойти с ума?
— Мне кажется, что все важности аксиом именно в этом. Именно поэтому они выпущены сейчас. В тот момент, когда мир сходит с ума, мне кажется, очень важно найти в нём точки устойчивости. Что-то, что не меняется, что-то, что как аксиома, помогающая не сойти с ума.
Там есть такой фрагмент: «Есть на всё великая воля, промысел и расчёт, и они твои, они божьи или чьи-то ещё». И пусть будет второй фрагмент: «Кармы нет, нет кары и рая. Может быть, нет судьбы, нет покоя, нет справедливости. Нет и не может быть. Есть лишь космос, точка отсчёта — ноль. Начало начал. Есть звезда, с которой стекает свет по жгучим лучам. Есть вода и воздух, планета, вдоль которой разбит наш великий и отвратительный, злой и весёлый вид. Есть сердца с запасом сочувствия, есть стальные умы. Есть любовь, которая дарит этому миру смысл».
Я не думаю, что в поиске рецепта, как не сойти с ума, я буду оригинален. Вера в себя и любовь, которая дарит миру смысл. И всё.


