Тата Степанова: «Маньяк во главе государства – и все в восхищении»
Тата Степанова – ресторатор, блогер, креатор. Родилась в небольшом городе под Одессой, жила на Урале, потом в Петербурге. Большую часть своей взрослой жизни занималась организацией мероприятий.
Тата рассказывает, как отец «поднимал на неё руку», избивал отчим, были сложные отношения с мужьями потом и другие травмирующие события в жизни, о которых Тата говорит в своём тиктоке.
Когда началась война, она не понимала как «дышать одним воздухом» с теми, кто войну поддерживает. Но уехала ещё и потому, что нужно было вывезти сына, чтобы тот не попал на фронт.
Сейчас у неё с мужем караоке-бар и недавно открылся ресторан в Тбилиси. Её сын в безопасности. И как бы ни было горестно всё то, что происходит на войне, ей удалось выстроить «свою лучшую жизнь» именно в эмиграции.
Расскажите о себе.
— Меня зовут Тата. Это имя не по паспорту, но у меня на собственное имя есть триггер, поэтому я уже много лет Тата, и как бы все к этому привыкли. Я родилась в небольшом городе под Одессой, город Измаил называется. Всю свою сознательную, наверное, жизнь я прожила на Урале. Последние годы перед войной я жила в Питере. И всю жизнь я занималась организацией мероприятий — общегородские, там всякие банкеты, праздники. Работала в ресторанах караоке, работала даже сопродюсером на реалити-шоу. Такой у меня бэкграунд.
И я очень много работала в общепите арт-директором, директором всяких заведений, ресторанов и так далее. Но это скорее на Урале. Теперь у меня два заведения с моим мужем и с моим партнёром и другом. Вот у нас ресторан Касакуба в Сололаки и караоке-бар Baris.
Как будто не было весны. Как будто не было весны.
Который год идёт война, и лето не было, увы.
Как война повлияла на вашу жизнь?
— В начале войны, первые года полтора-два, наверное, меня война размотала со страшной силой. Мне пришлось это собирать заново. У меня были панические атаки, и я не понимала смысла вообще дальнейшей жизни. Я не понимала, куда двигаться. Я не понимала, что делать с тем, что у меня внутри происходит. Я не понимала, как общаться с людьми, которые в Украине, мои родственники, которые за войну. В общем, у меня рассыпалось вообще всё.
Сторонниками войны оказались люди, с которыми вы дружили около 15 лет. Как это стало возможным?
— Для меня это вообще загадка до сих пор, потому что реально вот люди, с которыми ты общаешься плотно, они тебе помогают, ты им помогаешь, у вас столько пройдено вместе, и ты им говоришь про свою боль, да, вот ты говоришь: «У меня там маленькие дети» и так далее, а у них становится абсолютно какой-то взгляд кровожадный. И они говорят: «Да пусть они там все сдохнут». И начинают про базы НАТО рассказывать. И я думаю, я не знаю, что мне удалось не попить из крана с отравленной водой или что? Что случилось с людьми, я не понимаю.
Вы не обсуждали политику с друзьями?
— Я тот человек, который считает, что он виноват в том, что произошло в России. Не для того, чтобы голову пеплом посыпать. А почему? Потому что для меня я была вне политики. Вот у меня были друзья, вот мы с ними тусовались, вот мы с ними бухали, мы ходили на концерты, вот было всё классно. У меня политика в жизни появилась в тот момент, когда я пошла работать к Ройзману. И у меня же ещё, я же всю жизнь росла без отца. И вот он, видимо, у меня — фигура вот эта вот похожая на отцовскую. Я к нему так и отношусь. Он много мне давал читать книг. Мы беседовали, я видела, что происходило вокруг. И для меня это сыграло огромную роль.
Что привело вас на работу к Евгению Ройзману?
— У меня была первая группа инвалидности, и вышел новый путинский закон, по которому… сейчас я вот чуть-чуть отойду назад, как я себя чувствую. Ну, то есть у меня был перелом позвоночника, у меня нет сустава на ноге, и я когда долго стою, у меня начинает кружиться голова, я не могу стоять, у меня болит спина, я могу пройти метров 200. Ну, в хорошее время я могу 500 пройти. Ну, в основном я хожу до такси и от такси. Сидеть долго я тоже не могу, потому что у меня начинают адски болеть ноги. У меня есть такой диагноз, как болевой синдром, и мне прописывали трамадол пожизненно, потому что мне больше ничего не помогает, у меня неврологические боли.
И с этой всей историей меня сняли с инвалидности, потому что на комиссии я не прохожу по баллам. Тебе ногу согнули, она согнулась, например, не на 30°, а на 32, и всё, типа, балл меньше. Они так тебя смотрят. И я пришла тогда к Ройзману, а мне должны были делать операции. Я пришла к Ройзману, я знала, что он ведёт приём, и мне посоветовала подруга, она говорит: «Сходи к нему, потому что он может помочь». И она говорит: «Я ещё чёрт знает, кто может помочь».
Я пришла к нему, говорю: «Так и так, вот у меня скоро операция, я без пенсии, я чёрт знает, что я буду делать». Ну, то есть у меня предстояли операции, и я говорю: «Мне надо как-то, я буду без работы и, может, год буду без работы или два, я не знаю». И он позвонил в комиссию и говорит: «В чём дело, что, заболеваний нет?» Они говорят: «Есть, но вот по баллам не проходят». — «Значит, найдите как чтоб прошла, потому что, — он говорит, — я вижу столько диагнозов». Говорит, мне странно, типа, что… И они меня посмотрели, они не придумали, не перерисовали ничего, они просто меня поисследовали поглубже и дали мне третью группу с первой.
Вот я пришла к Жене тогда, и, ну, я говорю, что я могу сделать, потому что у меня есть история такая — равновесие: если мне помогли, мне тоже надо что-то сделать. Он говорит: «Ну, у нас за зарплату никак ничего не работают. Можешь вот поволонтёрить». В тот период у меня ещё что-то… я лайтово полежала в больнице. Я пришла к нему, и я, да, я работала у него на приёмах несколько лет. Я видела изнутри, что происходит и как происходит вот эта адресная помощь. Я понимаю, почему он там. Ну я, наверное, тот человек, который понимает, почему он оттуда уехать не может. Потому что людям некуда будет идти.
Вы родились в Украине. Переехав в Россию, лето вы проводили в Украине. Какие самые яркие воспоминания оттуда?
— У меня у бабушки на Донбассе у неё была вот эта белёная хата, сад, виноград по стенам. И у нас через вот тропинку, как у нас сейчас диджейка стоит, у нас был маленький магазинчик, мы туда заходили, и там просто до потолка лежали арбузы, привозили, вываливали, и мы слушали сверчков и ели эти арбузы. И я помню, как наступала ночь в Украине, как будто солнце выключили.
Буду плакать сейчас.
Я, слушай, о многом говорю в своей жизни вот уже нормально, но об этом пока не могу.
У меня есть такая, знаешь, мы ездили на автобусе через Украину, мне нравилось, потому что на каждой заправке — борщ. Ну, борщ. Я не знаю, как объяснить. И мне нравилось смотреть в окно. Я в целом не сильно люблю путешествия на автомобиле, мне сложно ездить, но вот тут я любила прямо. А сейчас я пытаюсь себе нафантазировать путешествие когда-нибудь, и я понимаю, что мы проедем через вот эту раненую Украину. Я понимаю, что я не готова.
Я никогда не попаду к отцу на кладбище. Его нет. Похоронен в Северодонецке. Я помню, я смотрела ролики вот этих, знаешь, маленьких каналов, когда военнослужащие снимают свой путь на транспорте, и я не знаю, у меня просто… меня колотило в истерике, и я рыдала. И улицы Лисичанска. Лисичанск — это вот я была маленькая, там я украла платье в магазине, которое мама мне не могла купить. Ну как: я его надела и ушла из магазина.
И я помню вот эти какие-то моменты — это моя любимая прабабушка, с которой мы там жили. Это в одном из микрорайонов была огороженная такая штука, где ходили павлины, и я на них сбегала смотреть. Не знаю, у меня очень много воспоминаний, связанных с Украиной. Время, проведённое в Одессе. У меня есть три города, в которые я влюблена. Знаешь, как вот по-человечески. Это когда-то, когда я приехала в Питер, это Одесса. И вот сейчас Тбилиси.
Чем была для вас Украина?
— Я, маленькая, всегда не понимала, почему мы уезжаем оттуда обратно. Для меня Украина — это, наверное, очень психологический какой-то момент, который надо, наверное, разбирать в терапии, потому что, ну, отец, с которым я не жила, ну, брат с сестрой, которых я потом нашла и которые жили там. Украинский язык, «Океан Ельзи», который я услышала, когда он только появился. И меня потрясло тогда, что кроме народных украинских песен есть такие красивые песни современные. И он был в моём плейлисте вот с момента, когда он появился.
Я не могу тебе объяснить. Когда мне дали первый паспорт, я написала в графе национальность «Украинка». Меня очень сильно ругали.
В школе вас травили из-за украинской фамилии. Как это было?
— Ну, меня дразнили, да. Но у нас в школе вообще в целом с буллингом было всё ок. Там была каста ребят, которые типа из обеспеченных семей и так далее. А когда ты ребёнок из необеспеченной семьи, из бедной, там без разницы на самом деле за что дразнить. Главное было за что-то зацепиться. Поэтому я не думаю, что самоцелью была украинская фамилия. Но дразнили за неё, да.
Во взрослой жизни у вас были отношения, в которых было много контроля и давления со стороны ваших мужей. Один из них работал в СОБРе. Почему, как вам сейчас кажется, вы оказывались в таких отношениях?
— Ну это же тоже травма. Папа у меня был не сильно ласковым человеком, насколько я знаю по маминым рассказам. И он и на маму руку поднимал, и на меня руку поднимал, а потом у меня был отчим, который меня избивал. И поэтому это всё вытекает одно из другого. Ты всегда будешь находиться в этой зоне комфорта, когда на тебя орут и тебя бьют, и ты будешь пытаться заслужить любовь.
И вот и бороться-то надо не с мужчинами, которые вокруг тебя находятся, а тебе нужно какое-то время, тебе это глобально, тебе это типа выбрать какое-то время и побыть одной и разобраться в себе и походить в терапию и понять, почему такие вещи в твоей жизни происходят и понять, что ты больше этого не хочешь и больше с тобой так нельзя. Это, конечно, очень длительный процесс. Это выглядит офигенно просто — сказать: «А со мной больше так нельзя». Вот на это много лет терапии.
Какова была жизнь с офицером спецназа? Его работа влияла на семейную жизнь?
— Мой второй муж, который в СОБРе, он старался вообще не рассказывать о своей службе ничего. Я очень переживала, я там искала, я находила какие-то ролики, у него очень яркая была внешность, и его даже в маске можно было всегда узнать. Я находила ролики с задержания всяких там авторитетов, группировок и так далее.
И он ездил в Чечню в командировки. У него мама была подполковник, полковник, сейчас уже точно не скажу. И у него вся семья — это всё были сотрудники полиции. Такая каста семейная вот эта поколениями. Он мне звонил там оттуда, говорил там, типа: «Не теряй, будем там в лесу, в горах, уйду со связи». Он мог там типа 3 недели не появляться.
Я стрессовала в это время, но у него абсолютно отсутствовала эмпатия. Я помню вот как раз в то время, когда мы с ним жили, мне сделали за год пять операций. Это у меня вообще какая-то стабильная по жизни история. Там я иду в больницу, такие: «Так, всё, тебе нужна операция». И мы с ним поссорились, и у меня была какая-то сложнейшая операция, и мне собирали кровь. И все мои знакомые приходили сдавать кровь, а он даже не пришёл после операции, потому что мы поссорились. Вот с эмпатией…
Он очень классно относился к животным. Мы там подобрали кошку, и она… что-то ей стало плохо. Мы повезли её в клинику, и он с ней сидел, пока она умирала. Он сказал: «Моя кошка не будет умирать одна». К людям у него такого отношения не было. То есть он мог поссориться со мной, тащить меня от такси там за шиворот, за волосы, по щебёнке домой. Вот такая была история.
А у меня… то есть первые сколько, 2 или 3 года совместной жизни у нас прямо было хорошо. Мама на нашей свадьбе сказала, а она говорит: «Не выходи за него замуж». У мамы прямо я вижу на старых фотографиях лицо… прямо она знает, что будет, она уже понимает. Ну, мы 3 года, по моему мнению, жили прямо очень хорошо. Он там делал мне сюрпризы, подарки, был очень романтичным. Мы прямо всё.
А 3 года прошло, он мне начал говорить: «Ты неудачница, с тобой не о чем разговаривать». Я говорю: «Мне люди платят за то, чтобы со мной разговаривать». Он говорит: «Люди — дураки, извините». И он всячески старался, как это, избавить меня от всех друзей, рассказать мне, что они не те люди, с которыми я должна общаться, рассказать мне, что талантов у меня на самом деле нет.
И я помню момент, когда я сидела… у него была такая штука — проучить меня: уйти из дома на неопределённый срок и забрать вещи, потом вернуться. Я каждый раз не знала, вернётся он или нет. Я сидела около батареи, помню, в темноте, и у меня было такое состояние отчаяния, и я не понимала вообще, кому я в этой жизни нужна и зачем я живу. Я не знаю, это отсутствие эмпатии, это… я не знаю, как устроены абьюзеры, я не понимаю, они понимают, что они делают или они не понимают, что они делают.
Я заметила, возможно, я себе это придумала, но как будто бы в моей голове совпадает момент, когда он приехал из Чечни первый раз. Он тогда уже поменялся. Когда он приехал второй и третий раз… За нашу жизнь, по-моему, он ездил три раза, сколько я с ним была. Когда он приехал в третий раз, у него совершенно было что-то не то с башкой, и он начал говорить, что «меня, наверное, уволят». Я говорю: «Ты что-то натворил?» Он говорит: «Нет, я не хочу выполнять преступные приказы». Он никогда мне в подробностях не рассказывал.
Увольняли его, ну, там типа пытались и через юристов, и всяко разно, но я так понимаю, что он был хороший сотрудник. И в конце концов его уволили после экзамена какого-то по физической подготовке. Он пришёл. Он тогда… он вообще всегда, он никогда не орал, ничего. Он всегда спокойный очень был. Он всё делал спокойно, и жестокие вещи делал спокойно. Он говорит: «Знаешь, как они меня увольняли?» Он говорит: «Они стоят, говорит, все там, сослуживцы, да? И он, говорит, считает там, типа, я там типа отжимаюсь или подтягиваюсь. Он считает: «Раз, раз, раз, раз, два»». Вот. И за это его уволили, сказали: «Не сдал».
И после этого он ушёл в поиск себя, в гнобление меня с яростью с такой. Он сказал: «Я всю жизнь потратил на то, чтобы быть на службе у справедливости, у государства. Со мной так поступили. Я теперь тоже буду такой. Я не вижу смысла быть хорошим человеком». Вот это его слова прямо.
Как вы считаете, с чем связан высокий уровень домашнего насилия в странах бывшего СССР?
— У каждого человека есть выбор, понимаешь? Откуда бы ни шло, какие бы ни были истоки, у каждого человека есть выбор. Я знаю в себе моменты, я могу быть очень жестоким человеком. Я когда впадаю в ярость, я начинаю получать от неё удовольствие. Я очень много в своей жизни с этим работала — с агрессией и так далее. У тебя всегда есть выбор: убить или нет, ударить или нет. Если ты это делаешь, ну это твой выбор. Не все могут с собой справиться. Ну там типа бить детей, бить жён. Это твой выбор.
Я с таким воспитанием — это нифига меня не оправдывает. У меня было такое, что я не справлялась с воспитанием ребёнка, я его лупила ремнём. Я, то есть, нанесла ему все возможные травмы, которые могла. Я знаю, что у нас хорошие отношения, что он меня любит, но я знаю, что у него есть эта травма, потому что я понимаю, как устроена психология. И если бы я начала раньше работать с собой… У меня же был выбор. Я начала позже, и мой ребёнок пострадал.
И мне бы хотелось, чтобы люди понимали: это их не оправдывает — воспитание, социум, кто были их родители. Я искренне считаю, что я тот человек, которому нельзя было иметь детей. Я очень рада, что у меня есть сын, но я тот человек, которому, ну, надо было сказать: «Нет, не тебе».
Пишут, что за годы войны уровень насилия в России стал выше. Как вы считаете, когда с этим можно будет хотя бы начать работать в России и в Украине?
— Будет по-разному. В России будет дольше, хуже и сложнее, потому что в России никто не будет заниматься людьми с ПТСР. В России руководству российскому важно, чтобы они не вернулись, по большей части, потому что бюджета и так нет, ни на что не хватает уже. А заниматься ещё людьми с ПТСР… Кому они нужны вообще? И прикинь, кто вернётся — они воспитают поколение детей, нанесут им все возможные травмы. Это поколение детей тоже будет воспитывать поколение детей. Там насилие чуть станет меньше в концентрации, потому что кто-то всё-таки сообразит, что с этим надо что-то делать, а кто-то нет.
Я убеждена, что в Украине, возможно, не в полной мере, с недостатком бюджета и так далее, но этим заниматься будут, потому что ещё существует большая разница. Если в случае… я верю в это, что в России поймут, что эти люди вернувшиеся нихера не герои, а представляешь, какое к ним будет отношение? Люди с ПТСР, да ещё и нихера и не герои. «А за что вы тогда воевали? А за что погибли ваши родственники, друзья, вот эти все соратники?» То есть это же ещё усугубляет всё это состояние. Поэтому я считаю, что это будут две большие разницы.
Но я думаю, что, как мой дедушка говорил, он прошёл концлагерь, войну: «Война не бывает красивой ни с одной, ни с другой стороны». И в Украине, и в России будет высокий уровень насилия. Не потому, что с одной стороны плохие люди, с другой стороны хорошие люди. Они все пережили войну, у них у всех есть травмы, они им всем будут сниться кошмары, и они все будут вздрагивать от каждого шороха.
Вы рассказывали, что писали антивоенные посты во ВКонтакте. Вашу страницу даже заблокировали по требованию прокуратуры. А когда вообще начали формироваться ваши политические взгляды?
— У меня во ВКонтакте была моя основная работа, реклама и так далее по мероприятиям. У меня было достаточно много подписчиков, несколько тысяч. Я сейчас уже не помню, сколько точно. Посты во ВКонтакте и вообще везде по поводу переубедить… Я считаю, что это вообще не связано с политическими взглядами. Это связано с тем, что по-другому ты не можешь, потому что твоя семья, часть находится в Украине, твои родственники страдают, находятся под страхом смерти. Как ты можешь по-другому? Это злость, это ярость.
Заблокировали страницу у меня за картинку, где на украинский герб надето лицо Путина. Понятно, что это не политическая позиция, это факт, который ты показываешь обществу, которое поддерживает войну. Переубедить я пыталась какими-то перепостами новостей. У меня там в Твиттере есть аккаунт, там не сильно много подписчиков, но в Инстаграме я постила, от меня тогда отписывалось большое количество людей в начале войны. Кто-то пытался мне писать и говорить мне, что я предательница и так далее.
Поэтому с политической позицией связано, когда ты ходишь на митинги, которые не имеют отношения к войне, когда ты видишь законы, которые выходят в твоей стране, когда что-то несправедливое происходит — вот это политика, а всё остальное, всё, что связано с войной, — это по-другому нельзя. Типа твоя страна, в которой ты живёшь, в которой ты имеешь паспорт страны этой, и она нападает на другую страну. Она выполняет роль агрессора. Как ты можешь по-другому относиться к жертве, особенно если жертва — твоя семья?
Политика началась против пакета Яровой. Вот тогда это был первый митинг, который устраивала моя подруга, которая тоже дружила тогда с Евгением Вадимовичем. И это первый митинг мой вообще в жизни, на который я пошла и который мы там вместе организовывали. Все последующие митинги и какие-то действия, и желание что-то изменить — вот это была политика. А всё остальное — это не политика.
И когда люди говорят: «Я не интересуюсь политикой». У тебя сосед убивает условно там другого соседа. Первое поползновение твоё какое? Защитить жертву. Помочь ей как-то, лишить агрессора силы и власти.
Вы рассказывали, что митинги в Петербурге вас воодушевляли, а в Екатеринбурге вы были поражены тем, насколько мало людей выходило. Почему так мало людей выступило открыто против войны?
— Я много раз слышала фразу: «Мы люди маленькие». Нет, я не маленький человек. Я человек и я личность. Имею право выбирать. А людям объяснили… Как это, у нас же есть понятие «люди во власти». Нахера вы им даёте столько власти? Они обслуживающий персонал, наёмные сотрудники народа. И когда люди воспринимают нормально фразу «люди во власти», вы им эту власть сами даёте. Это как: «Я в спортзал ходить люблю, но без тренера не могу». Поэтому тут всё понятно. Людям объяснили, что это не их дело. Там наверху знают, лучше разберутся. Политика — это грязные дела. Все, да: журналистика, политика, всё вот это вот. Не надо, занимайтесь своими делами, растите детей.
Несколько раз во время митингов к вам подходили сторонники войны и говорили, что таких, как вы, нужно расстреливать. Как люди дошли до такого?
— В целом процесс можно отследить. Ты живёшь в России, выходит какой-нибудь тупой закон. Меня знаешь что триггернуло? Закон о массовых захоронениях. И я такая: «Товарищи, это пиздец». Когда выходит какой-то очередной закон… всё-таки, ну, они там немного того, но в целом дед просто таблетку забыл принять. Смысл в том, что он же мог бы не подписывать законы уже. Ну, типа просто сказать: «Вот будет так». Но он же пробовал, смотрел реакцию общества. И это всё длилось. Сколько лет? Давайте посчитаем. И он каждый раз проверял.
И проверка была пройдена успешно. Люди не реагируют. А если реагируют, то не то чтобы массово, не до такой степени, чтобы сместить, снести власть. И всё. Вот они… Мы так и докатились до этого. Но среди всех этих людей есть же ты, есть же я, есть мой муж, ещё ряд людей. У нас напрочь отсутствует понятие сейчас дипломатии, этики общения. Вот в этой верхушке, которая всякие там Медведевы, Захаровы и иже с ними. Как они разговаривают? Они же разговаривают как ОПГ. Такое ощущение, как будто они не заканчивали никаких институтов, их не воспитывал никто. Просто…
Ты посмотри даже вот на… Я вот пишу портреты, я так люблю лица. Посмотри на лица в украинском правительстве — молодые, красивые люди, и посмотри на этих лошадей сморщенных. Раньше это было очень распространено: какой-то известный серийный маньяк — начинают письма мешками слать и так далее, и всячески поддерживать и говорить: «Какой ты классный, я твой поклонник». Ну и вот у тебя маньяк во главе государства. И все в восхищении.
У вашего сына было две повестки. Как ему удалось уехать?
— Очень сложно. И, ну, мне было в тот момент так страшно, как, наверное, в жизни никогда не было страшно. У него бронхиальная астма. Мы поехали в Екатеринбург, и я хотела помощи спросить, совета там у Евгения Вадимовича, как вообще, что нам делать. Он мне сказал, что они гребут всех — с шизофренией, с инвалидностью. Ну, типа, он говорит: «Вы попробуйте, конечно, полежать в больнице». Он говорит: «Я не знаю». Он сказал: «Тогда… Я раньше мог решить какой-то вопрос звонком, сейчас нет».
Мы пошли в больницу, полежали. Причём у него с детского возраста… он же периодически с астмой лежал в больнице, и все эти документы есть. Мы пришли на медкомиссию, нам сказали, что, ну, он там типа ограничен. Потом нас вызвали ещё раз на комиссию. Я сделала доверенность на него полную. Я пришла с этой доверенностью, и сказали: «Это так не работает. Он должен сам прийти». Я говорю: «Вот строчка, написано, что так это работает». И мне нужно было убедиться, что его нет в списках на запрет на выезд.
И я объясняла в военкомате, я говорю: «Ну, у него операция…» А он упал со скейта, у него была гигрома на руке. И нам врачи сказали, что типа, если не мешает, можно не оперировать. Я пришла просто к своим врачам, которые меня там лечили, оперировали, и я говорю: «Давайте сделаем вид, что нам прямо сильно мешает». Я в военкомате сказала, что нам нужна операция, нужна реабилитация. Они говорят: «Вы же приедете на медкомиссию?» Я говорю: «Конечно, конечно, приедем».
Я в такой панике, но мы… Я на инвалидность — я имею право. Я заказала себе инвалидное кресло, он меня в нём вёз с забинтованной рукой. Я думаю, мы были та ещё парочка в гипсе. Всё. И мы таким образом пересекли границу. Я помню, когда мы вышли из аэропорта, я не знаю, у меня было такое опустошение уже в Казахстане, и я потом сидела просто на улочке около хостела и рыдала, потому что меня… такое ощущение, как будто меня прямо отпустило.
Вот в момент, наверное, когда мы пересекли уже границу, нам поставили штампы, я поняла, что мы уехали из России. У меня никогда не было ощущения, что мы уехали ненадолго и мы когда-нибудь вернёмся. Я себе сразу сказала: «Я никогда в эту страну не вернусь». Я себе это сказала, если мне удастся выехать из России. В момент, когда я ехала по улице 8 Марта в Екатеринбурге, и мы стояли в пробке. Это район цирка. Там есть дом, на котором во весь дом, во всю стену висела растяжка с буквой Z. Люди шли мимо, пили кофе, весело смеялись, где-то играла музыка, предновогоднее вот это вот настроение. Я подумала: «Никогда я с этими людьми одним воздухом не хочу дышать».
Война для ваших родственников в Украине стала неожиданностью? Что с ними происходило в первые месяцы войны?
— Война стала неожиданностью в четырнадцатом году. Я помню, что тётя звонила, плакала и говорила: «Ваш Путин… У нас танки едут по улице». Я сейчас уже не прямо в подробностях, но я помню, что там дом напротив был, его разбомбили тогда, и там трупы не убирали. Там что-то то ли неделю, то ли две, лето было жарко. Ну, то есть неожиданностью…
В этот раз, мне кажется, я кипешевала больше всех, потому что я там типа с декабря, с начала января, я всем говорила, что будет война и что надо срочно уезжать из России. Я говорила сыну: «Давай ты бросишь школу, мы придумаем, как её закончить». Он говорит: «Ну, типа, оставь меня в покое». Типа: «Мне осталось доучиться вот последний год». И на меня все смотрели как на сумасшедшую.
А у меня… Я тогда заболела ковидом, и мне снился сон один и тот же всё время: что я сплю на своём диване, я просыпаюсь от звука взрыва и что я не могу дышать, потому что мне забилась пыль вот эта строительная в нос, и на меня падают камни с этой стены. И я была убеждена, что будет война. Врач мне сказала: «Это ковидные сны, 100%». Но я была в панике, я рыдала. Я звонила маме. Я говорила: «Мам, я не знаю, что делать. У меня сейчас денег нет даже ехать куда-то. Я не понимаю даже, куда вообще». И как-то все… ну, вроде тревожно, но: «Да не, они не будут».
Ну я заснула вот в ночь перед началом войны, я сидела в телефоне, и я заснула условно за 15 минут до того, как полетели первые ракеты. Я проснулась вот от этих сообщений, и я сидела, знаешь, такая в ступоре, а я не понимаю, что… Ну, вот нас бомбят. Что я могу сейчас сказать? Вот что можно сказать: «Нас бомбят». Окей. «А как вы?» Типа: «Могу чем-то помочь?» Ну это я перечисляю варианты. Ну типа ни один не подходит.
Мои встретили войну в Северодонецке, Лисичанске. Я помню, мне брат сбрасывал фотку: дом разрушенный. У меня есть эта фотография в телефоне. И там с козырька свисает тело. Он говорит: «Это мой лучший друг». Мои племянники заболели тогда. Мелкий заболел ветрянкой, и он такой в зелёную крапинку в бомбоубежище. И Лена, сестра… Я говорю: «Вы что-то ели сегодня?» Она говорит: «Сейчас, пока сирен нет, я до дома добегу, возьму что-то поесть».
Вот этой… Такие, знаешь, куски у меня всплывают. И она пишет: «Представляешь, минуточку… После того как я пробежала, говорит, в этот бомбоубежище, — вот, говорит, буквально минута, сзади меня взорвался дом, попала ракета». Ну, много таких вещей, когда тётя с маленькими тоже детьми… И с той стороны дети, и с этой стороны дети. У меня вот они сидели тоже по подвалам, а они уже старые. У меня тётка старше моей мамы на 8 лет. Ну, то есть ей 70 с лишним лет. И дети маленькие там типа 7 лет, меньше, совсем мелкий, 4. И это вот так вот.
И тётка говорит… Мама говорит: «Давай будем тебя как-то вывозить». А машина стоит 2 000 что ли долларов от того места, где они живут, до вокзала, потому что всё под обстрелами происходит. Или как мой брат поехал из Северодонецка — вот у них малой только родился, ему месяц исполнился, и они поехали до Днепра, и у них в поле застряла машина в апреле под обстрелами с новорожденным ребёнком. И они искали машину. Мы все соцсети просто… Мы везде выставляли посты.
Я не знаю, с какого поста по итогу приехала тачка. Приехал человек, две машины приехали, и чувак говорит: «Вот моя машина вот эта, я тебе оставляю ключи. Держи машину, доедете до Днепра, если она тебе больше не нужна, оставите, и ключи вот передадите, позвоните по такому-то номеру». Просто дал машину. И таких случаев в Украине в начале войны, как мне брат говорил, что там типа заехали, попросили памперсов, попросили еды, и люди просто давали. Кто-то мимо ехал куда-то, люди просто давали.
Так они встретили войну, а мы с братом мечтали всё, как мы встретимся в Одессе, попьём коньяка на берегу Чёрного моря. И он мне как-то звонит и говорит: «Угадай, где я?» Я говорю: «Где?» Он говорит: «В Одессе». Он говорит: «У мамы тут знакомая, типа, пустила у нас в свою квартиру, потому что… Мы, говорит, туда решили поехать, потому что там прямо из квартиры вход в бомбоубежище через подвал». Понимаешь, какие приоритеты? Квартира классная, потому что вход в бомбоубежище. Вот как-то так.
Вот. А сестра моя, она с четырнадцатого года в армии, и она как бы и продолжила, соответственно, такой путь. Я помню её вот этой рыжей девочкой с косичками, а сейчас это такой очень… Понятно, что она огрубела, очерствела, и на нежную девочку она больше не похожа, потому что взгляд у неё совершенно другой. Она очень хорошо выглядит. Она похудела там, занимается спортом, естественно, но взгляд-то другой совсем.
И она мне говорит, она говорит: «Так хочется поговорить с тем, кто этого не видел никогда, вот рассказать кому-то другому». Но она говорит: «Я понимаю, что если мы с тобой сядем когда-то об этом говорить, то нормальный человек этого не выдержит, даже просто рассказывая об этом». Поэтому она говорит: «Мы с тобой никогда об этом не поговорим». Ну очень хочется.
Я просто не понимаю, как люди с этим будут жить. И я не понимаю, как можно было так сломать жизни вообще просто по хотелке. Потому что вот, ну, типа, у нас 11 января этого года друг близкий умер, и мы побывали на похоронах. Я не могу развидеть этого. Я вот прямо не могу. Я уже была в терапии с этим. Я типа… я не могла спать после этого.
Во-первых, сколько мы с мужем вместе, там несколько месяцев точно, и мы при свете засыпали. А для нас… потому что это были страшные похороны. Во-первых, ну, близкий человек, а во-вторых, вообще страшно там, типа, он с открытыми глазами был там и так далее. А я ещё всё время думаю: «А ты по улице идёшь… Вот типа сколько там людей с открытыми глазами лежит? Как это можно развидеть вообще?»
Сейчас у вас надёжный муж и партнёр по бизнесу. Свой караоке-бар, ресторан и ваш сын в безопасности. Как вам удалось построить настолько устойчивую жизнь в эмиграции?
— Это очень сложный момент. Я много раз об этом думала. Очень странно, что война привела меня в точку, когда я живу свою лучшую жизнь. С этим странно смириться внутри, потому что у такого большого количества людей горе, а у меня нет. Это не значит, что мне там типа всё равно, я не читаю новости и не испытываю по этому поводу плохих чувств.
Очень сильно прямо чужды высказывания людей, которые говорят, что вот там типа: «А в России было то, в России было это, а вот здесь так, а вот здесь не так». Я не приезжаю ни в какую страну с ожиданием того, что здесь будет как-то… как-то вот будет. Здесь будет жёлтая стена, там голубое небо, тут ещё что-то. Вот оно будет как будет.
Я обожаю людей, которые не похожи на меня — в другой национальности, в другой внешности, я обожаю. Я не владею ни одним языком, а я обожаю слышать иностранную речь. Мне так нравятся незнакомые языки. Мне нравятся странные традиции — узнавать, что у людей как-то не так, как у нас, что они едят. Мне это всегда, знаешь, как это… я как любопытный щенок. Мне всегда очень интересно. Мне всегда интересно попробовать то, что они пробуют. А как у них свадьба? А как это? А какая вот эта традиция?
У тебя, мне кажется, это нормально, когда у человека есть мечты, есть ожидания, есть планы. Классно же, когда жизнь подкидывает сюрпризы. Они не всегда приятные, но мне как-то повезло — в моей жизни гораздо больше хороших людей, чем плохих, и гораздо больше хороших событий, чем плохих. И любое плохое событие в моей жизни, если посмотреть, оно всё равно привело к хорошему.
Я человек очень верующий, несмотря на то, что я люблю алкоголь, люблю курить, я матерюсь. Я считаю… я искренне в это верю. И я это не то что искренне в это верю, я точно знаю, что Бог меня любит. Сейчас скажут: «Ну, конечно, у них просто есть деньги». Нет, у нас нет денег. Вот прямо нет. Мы просили помощи, просили инвесторов. Страшно было очень.
Мы рискуем. Мы рискуем. И сейчас мы живём в очень тяжёлом периоде времени, в лютой тревожке и в панических атаках, и в постоянных переживаниях, как и что будет. У нас просто есть определённые скиллы, у нас есть определённый опыт, мы хотим работать на себя. А мы понимаем, что такое инвесторские деньги. Инвестор понимает, что такое люди, которые что-то умеют. Рискнули, попросили. Одно место мы уже сделали стабильно. Сейчас оно ему приносит условно хорошую, среднюю зарплату по Тбилиси. Это небольшие деньги. Если кто-то думает, что свой бар — это прямо…
Если бы вас попросили назвать три вещи, которые вы поняли о бизнесе в эмиграции, что бы это было?
— Я продолжаю учиться не о бизнесе даже, а в целом. Если ты считаешь, что ты уже всё умеешь, это максимально плохо. Вот, знаешь, люди приходят стараться на работу, говорят: «Я умею то, то, то, то, то, то, то». Вот типа: «Мне нечему учиться». Я предпочитаю таких на работу не брать. У нас есть очень хороший друг Виталик, он управляющий Supertrampgarage, Supertrampbar. Он мне тут подкинул книжку почитать. Я такая: «А нифига себе, как это работает!» Вот про найм сотрудников и так далее. Вот я буквально полкнижки вчера проглотила, пока ехала в такси. Постоянно учиться везде, постоянно будет по-разному. Это во-первых.
Во-вторых, мы совершенно убитые ребята, трудоголики вместе с мужем. И нам очень сложно, но это очень необходимо — отпустить и научиться делегировать. Никогда не будет большого бизнеса, никогда вы не сможете ничего масштабировать, если вы будете думать, что вы должны всё время проводить погружёнными в свой бизнес. Надо нанимать правильных людей.
Мне, наверное, будет бесконечно интересно бесконечное количество раз открывать бесконечное количество заведений. Что мне нравится: приходить в заведение, в котором нет ничего, и с нуля писать под него какую-то концепцию и думать, как она здесь будет, какая здесь будет кухня, какой здесь будет коврик, какие люди сюда будут ходить. и поэтому в эмиграции круче.
Ну ты же должен под каждую страну, учитывая вкусы людей, потому что я не хочу заведения на экспатов. Я хочу, чтобы это нравилось местным. И в каждой стране по-разному. Я хочу в Сербии, я хочу в Армении, я хочу в Испании. Я много где хочу. И даже если это будет не моё заведение, а просто условно типа это проект, то хорошо.
Чего вы боитесь больше всего?
— Самый мой большой страх, естественно, за близких. Я жутко боюсь оставаться одна в квартире. И как я рада, что у меня сейчас есть кот. Хотя я в целом умею быть одна. Мне кайф, когда днём. Если вечер — всё, у меня свет по всей хате. И я жутко боюсь пауков. Прямо до трясучки боюсь пауков. Мне кажется, друг мой Валя… Я увидела, что по скамейке ползёт паук, я просто отпрыгнула сверху на Валю, и люди так удивляются. Они говорят: «Ты такая… Это ты что, пауков боишься?» Панически просто. И змей. Всё.
Что даёт вам надежду?
— Надежду на то, что мир когда-то изменится, мне даёт то, что мой сын адекватно реагирует на всё. Ему не надо объяснять, что такое политика. Я никогда от него не слышала «вне политики». Ещё до того, как я стала не вне политики, он уже относился к этому по-другому. Он мне пересылает новости про то, что происходит в мире. Мы с ним что-то обсуждаем, у него много друзей, и он мне принёс эту нормальность.
Обращайся к нему… Они и там, когда приходит девочка, вот там… Не знаю, его зовут, её зовут Паша, там его… Ну, не суть, да. Для меня это стало нормально. Мой ребёнок никогда не скажет, что девочка некрасивая, потому что она толстая. И когда я вижу его и его друзей таких же, у меня есть надежда, что этот мир всё-таки может выжить.
У меня тоже есть шутки про зумеров, которые совершенно не хотят работать и ничего делать. Ну, возможно, они придумают такой мир, в котором не надо будет так ебашить, я не знаю. Вот. Но вот это мне даёт надежду.
Надежду на то, что со мной будет всё хорошо, — то, что вот мужчина, который там ходит мимо, говорит мне: «Если ты не захочешь заниматься рестораном, ты захочешь что-то делать на Ютубе, ты захочешь рисовать, я не знаю, ты захочешь писать музыку и уйти отсюда, я тебя во всём поддержу, потому что то, что ты делаешь, для меня важно».


