Юлия Малыгина: «Начав войну, Россия проиграла её»
Юлия Малыгина — феминистка, экс-директорка центра социально-психологических и культурных проектов «Ресурс». Родилась и выросла на Уралмаше в Екатеринбурге, получила философское образование. Училась на режиссера во ВГИКе, но ушла — не было возможности снимать свое. Вела группы поддержки для ЛГБТ-сообщества в Москве. После начала войны и «иноагентства» партнерки весной 2022 года («это было как мишень на спине»), из России уехали. Сейчас живет в Германии.
Почему Россия проиграла войну, как только начала ее; почему Путин — это коллективная маска; почему ни одна живая мысль не сможет родиться там, где нет диалога; и о чем было бы то неснятое во ВГИКе на сломе 90-х и нулевых кино (спойлер — о голосах неотрефлексированного прошлого, которое преследует нас), Юлия говорит в проекте «Очевидцы».
Расскажите о себе.
— Меня зовут Юлия. Юлия Малыгина. Родилась я в Екатеринбурге и люблю это место. И в Екатеринбурге причём я уже третье поколение. Вот. И тоже как-то это мне важно. То есть бабушка моя родилась уже в Екатеринбурге. И не просто в Екатеринбурге, а на Уралмаше. Вот кто знает, тот знает. Это, в общем, ещё то место в Екатеринбурге, оно со своей специальной славой: в девяностые лихие там вообще нормально так по улицам даже постреливали.
Это очень интересный район и культурно, и архитектурно в том числе. Его строили в тридцатые годы XX века, и строили — вот конструктивизм. И он там ещё сохранился. Он, конечно, сейчас частично в ужасном состоянии, но что-то просматривается. Если это смогут сохранить, это будет замечательно, потому что сам район — он как отдельный город при большом заводе, Уралмашзаводе. Там работали мои… там, кажется, все мои поколения и родители мои в том числе. Вот такой огромный завод, огромная территория.
Собственно, весь район просто обслуживал этот завод. И у нас всегда на районе так говорили: «А мы в город едем». То есть не в городе живём, мы в город едем. Хотя это всегда был город Екатеринбург. То есть это никогда не было какое-то отдельное поселение, район города. Ну вот он всегда как-то на особицу. И да, выехать из него было сложно в центр — постоянно транспортные проблемы. Я вот помню, училась — господи, как я мёрзла в этих трамваях и троллейбусах. Это же просто какой-то ужас. Не забуду до сих пор.
И я из семьи простых рабочих. Ну вот прямо абсолютно. То есть у меня мама работала на заводе, отец работал на заводе, потом тоже менял разные профессии строительные. И я училась в обычной школе, такой басятской. Но мне повезло, была в моей жизни такая классная встреча. К нам пришёл учитель истории из университета, такой молодой — в народ, видимо, тоже знания нести. И что-то вот он зацепил меня очень сильно.
Он вообще заставил по-другому посмотреть на историю как на то, что может быть интересно для меня сейчас и о чём я могу думать, и говорить, и высказывать своё собственное мнение. Ну, то есть вообще в российской же школе как-то своё мнение вообще там подальше, а тут он требовал этого. И если ты начинаешь там пургу какую-нибудь нести, он говорит: «Не-не-не, это не прокатит. Вот давай-ка вот сейчас сядь, подумай и скажи — вот сядь и подумай». И впервые как-то у меня проснулось тогда желание действительно о чём-то думать.
Благодаря ему я попала в лицей. Он как раз принёс документы, когда можно было поступить. А лицей… ну, тоже это всё девяностые. Я семьдесят седьмого года рождения. Ну и вот три тура было поступление в этот лицей. Удивительным образом что-то они там во мне увидели, разглядели, меня приняли. И два года последних школьных я училась уже в лицее при университете. И это небо и земля, конечно.
Я как-то после двух месяцев учёбы в лицее вдруг зашла в школу свою. Ну так, думаю, навещу своих там, как чего. И я поразилась просто, насколько по-разному проходили у нас занятия. Я подумала: «Боже мой, куда я попала». Ну вот тогда какое-то осознание произошло, потому что в лицее нам преподавали уже университетские педагоги. Я открыла для себя целый мир, там вообще на поэзию по-другому взглянула, на литературу, и с философией впервые там познакомилась.
Собственно, вот там меня сманили. Я думала, что буду учиться на историческом факультете, но после лицея была возможность без экзаменов поступить в университет. И я поступила на философский факультет Уральского государственного университета. Но это школа — это школа мысли, и чтения текстов, и понимания текстов. И я, например, точно могу сказать, что я услышу человека и я могу понять — вот стоит его дальше слушать или «Ну, спасибо, до свидания». Вот не надо тут пургу гнать.
Вы феминистка, возглавляли центр социально-психологических и культурных проектов «Ресурс». Как вы пришли в активизм?
— Я занималась фотографией. И собственно, из фотографии у меня как-то раз — и в психологию. Потому что как фотограф я тоже понимала, что какие-то очень интересные вещи происходят между моделью и фотографом, что это всё тоже какое-то очень интересное взаимодействие, которое можно осмыслять. И такое слово в моей жизни появилось, как фототерапия.
Я стала работать сначала как фотограф в детских психологических центрах. Там я познакомилась с нарративной практикой. Это такое направление в психологии. И она тоже очень близка по ценностям мне оказалась с какими-то моими философскими размышлениями, моей позицией. И вот этот мэтч какой-то прямо очень хороший случился. Фотография, психология, нарративная…
Я тогда активно участвовала как фотограф в активистском движении в Москве, квир-движении. Оно тогда как раз набирало какие-то такие обороты. Я много снимала на плёнку. И, в принципе, этот архив сейчас есть в Москве. Архив фотографий с акций политических, протестных, активистских акций, квирных ЛГБТ-акций в Москве. Ну и вообще какой-то архив жизни той поры. Это где-то нулевые — начало десятых годов.
Мой активизм был такой — я наблюдала. Я вообще человек на самом деле трусливый. Я боюсь и полицейских, и вообще проявления какой-то власти — я сдаю здесь. Мне страшно. Ну вот как-то я да, могу в этом признаться. И единственная, видимо, позиция, когда я могу там находиться — это если у меня есть фотоаппарат, если я снимаю, наблюдаю.
Со многими своими друзьями, с которыми дружу до сих пор, мы познакомились, когда… не знаю, вот тоже есть такая история, я как раз её свидетельница и даже фиксировала что-то — как гей-парады проходили в Москве. Это, в общем, тоже очень любопытная история. Я была и на первом гей-прайде, и частично на всех последующих, и на каких-то мероприятиях, которые проходили в Питере. Больше как фотограф. И это всё равно очень вовлекает.
Я помню такое ключевое событие для квир-людей в России — это закон против пропаганды ЛГБТ подросткам. Мы огромные были компании, мы были очень вовлечены против этого закона, но это колесо уже тогда, видимо, нельзя было остановить. И я помню, в активистском плане это, наверное, первое моё выгорание было, потому что очень вовлечена была я в эту кампанию, в эти эмоции, в это противостояние.
Столько ненависти накопилось за это время. Я сама поразилась, как я ненавижу вот прямо буквально до белых пальцев тех людей, которые… И вот как раз осознание такое произошло, что я не хочу, что эти чувства меня очень сильно разрушают, а я бы не хотела дальше идти по этой дороге такого жёсткого противостояния. Тогда эта нарративная практика появилась в моей жизни и психологические форматы.
Я пошла учиться нарративной практике и предложила себя как ведущую группы поддержки — поддерживать сообщество, рассказывать о себе, давать какую-то поддержку себе и другим людям. Это в двенадцатом году произошло, уже после принятия этого закона. И собственно, тогда же у меня появились мои стабильные, я считаю, семейные отношения. Мы познакомились и стали семьёй с моей партнёркой Анной Голубевой.
Вместе через эти группы поддержки с двенадцатого года началась наша такая уже официальная деятельность. Организация появилась, она называлась «Ресурс», потом более длинное название — «Ресурс ЛГБТКИА Москва». Это сервисная, психологическая организация, которая занималась помощью сообществу в Москве. Потом со временем у нас появились онлайн-мероприятия. В принципе, сообщество очень сильно расширилось уже не только на Москву.
И это какой-то другой совершенно период в моей жизни, связанный как раз с психологией, с помогающей работой. Сейчас я, наверное, осознаю себя в большей степени как ведущую групп поддержки. Я была директором организации, мы организовывали мероприятия, причём большие. У нас были конференции, мы продвигали тему семейного равенства, и проводили семейные конференции в Москве, которые собирали до пятисот человек.
То есть такие большие, объёмные мероприятия, но и из-за того, что эта видимость была, были и нападения. Ну вот, как тоже любят говорить: всего ЛГБТ-активисты, гранты, куча информации про это, куча хейта. Но поскольку я давно в этой истории, ездила по разным конференциям, знакома с разными грантами — да, гранты были, но это копейки. Это просто какие-то сущие копейки, на которые можно было единственное что оплатить — это безумную аренду в Москве.
Никогда не хватало денег, ну, там ещё, может быть, на печатные материалы — и всё. Никогда никому никакой зарплаты ни за какую активистскую деятельность. Во всяком случае, эта история не в моём поле. И весь объём той работы, которую мы делали больше десяти лет — это абсолютно волонтёрская работа. Это на живой энергии людей. Не накопила я никаких капиталов. Единственный капитал — это репутация и известность в своих кругах.
Во многом всю эту деятельность, меня просто как человека, содержала моя партнёрка — она профессиональная психологиня, у которой развивалась своя карьера. И вся моя активистская деятельность держалась на её работе.
Как 24 февраля 2022 года изменило вашу жизнь?
— Я помню ужас большой и какой-то вообще… «этого не может быть». Я, наверное, редко в жизни могу сравнить тот ужас, который испытала. И ещё то, что я не одна — мы с партнёршей тогда и много других людей, с кем мы созванивались. Это было такое общее переживание. Сейчас уже немножко это всё спало, но было ощущение такого перелома, чего-то, что уже нельзя отменить.
До этого, наверное, вся история воспринималась как что-то, что ещё «ну там ещё, ещё, ещё». А вот в этот момент было прямо — что это уже в бездну. Было ожидание какого-то сопротивления, протестов. И тоже такое ощущение беспомощности какой-то в этом плане. Я помню, было очень важно выразить какую-то поддержку. Пока это ещё было можно, где-то до апреля, я публиковала посты в поддержку Украины, украинских женщин на 8 Марта… а потом это такое молчание. И почему-то я это молчание не могу до сих пор преодолеть.
Почему вы решили уехать из России?
— Для меня стало совершеннейшим шоком, когда мою партнёрку делают иностранным агентом. Анна Голубева 1 апреля 2022 года становится иноагентом. Это шок. Я предполагала, что я могла подумать — и я думала на себя. Поскольку я всё-таки в большей степени лицо организации, но не знаю, что за превратности судьбы. Возможно, потому что там легче было подобраться с финансовой стороны.
Нужно же ещё финансовую часть притараканить — найти какие-то… но не было ничего. А у Ани нашли просто потому, что у неё были клиенты в Израиле. Кто-то из Израиля ей на карточку что-то перевёл, потому что она психолог и работает онлайн. После ковида все работают так. Это был просто повод. Повод, который меня очень сильно… я могла бы, может быть, пережить своё иноагентство, но когда под ударом оказывается партнёр, я поняла, что это как мишень на спине. Только не на моей, а на спине партнёрши. И я понимала, что надо уезжать.
Как оказались в Германии?
— У нас очень плотные были всегда отношения с Германией, с посольством Германии в России. Последние годы, когда нам везде отказывали в площадках, никакие деньги уже не работали, единственное место, которое принимало нас — это был Гёте-институт в Москве. Поэтому нас там хорошо знают, и связи подтверждать особо не пришлось.
Визу гуманитарную дали моей партнёрше, а я здесь паровозом как член семьи. Приехав в сентябре, в ноябре уже провели здесь первую группу поддержки в Вайсенбурге для квир-людей русскоговорящих. Но группы у нас открытые. К нам приходят не только квир-люди, мы рады всем. Единственное, что не все сами рады приходить в квир-центр. Для кого-то это место такое…
Я здесь сталкиваюсь с хейтом, кстати, любопытно. В Москве его иногда было больше, но здесь с ним столкнуться очень интересно. От русскоговорящих, видимо, давно живущих в Германии, у которых всё как по писаному: «больные, лечиться вам надо» и всё такое. И у меня сейчас здесь тоже очень важный проект — группа для русскоговорящих женщин.
Эта группа объединяет как женщин из России, так и из Украины. Для меня это принципиально важная вещь — иметь это пространство, где мы можем встречаться друг с другом и говорить, и слушать истории друг друга. Для меня это прямо мегаважно. И эти истории удивительным образом очень похожи. Они часто про уязвимость, про насилие, с которым сталкиваются даже здесь.
Поскольку ещё одна из моих идентичностей — я феминистка, и мне очень близки эти идеи борьбы женщин за свои права, то это всё получило своё развитие. Мне интересно говорить на тему того, с чем сталкиваются женщины в эмиграции. Есть особая уязвимость. Саму эту тему в Германии так не поднимают, но мне бы хотелось об этом говорить больше.
Почему режим назначает врагами не только политических оппонентов, но и квадроберов, и эгоистов, квир-людей?
— У меня вообще есть такое ощущение про Путина, что это человек системы. Я помню, когда он пришёл к власти, у меня была какая-то странная картинка в голове. Как будто я вижу следы, или я иду, или кто-то идёт — но уже не делая следы, а словно по готовым следам. Как будто эта плёнка назад отматывает. Странное чувство, что есть движение, но оно как будто вспять.
Про Путина — да, у меня есть ощущение, что это человек системы. В нём она прямо какое-то воплощение получила. Этот образ совершенно не индивидуальный. Это точно какой-то собирательный образ, который воплотился и живёт. Это какой-то коллективный Путин реально. И мне кажется, его бесконечное правление связано с тем, что это вообще не персона, а такая коллективная маска.
Почему гонения? Ключевой вопрос для ЛГБТ-сообщества. Хочется же нести какую-то миссию. И эта миссия оказалась вот в этих самых «традиционных ценностях». Ни что другое нельзя противопоставить общему мировому движению, демократическому развитию и открытости. Была же попытка к этому присоединиться, но это требовало меняться — менять власть, а это невозможно.
Процесс пошёл, и нужно было его как-то затормозить, противопоставить что-то этому духу свободы. А что противопоставить? Живя в Германии, задумываешься: что? Единственное, что смогли найти и придумать — и неплохо это сработало — это те самые «традиционные ценности». Нашли эти гей-парады, что вдруг напугало обывателя. И эту идею совершенно раздули.
Я считаю, что просто разыграли карту квир-сообщества, сделали их пугалом. Я прямо помню, как это делалось методично: с каждым годом всё заостряли краски. Это абсолютно не соответствует никакой реальности. А в конце, когда появилось «мировое экстремистское ЛГБТ-сообщество» — это абсолютнейший фейк. Но к этому шёл долгий путь.
Идея всемирного заговора… Мне поразительно, насколько упало критическое мышление. В нулевые я даже не могу представить себе таких тейков, чтобы это людьми воспринималось как что-то серьёзное. Прошло 15 лет, вроде бы мы развиваемся, но ничего подобного. Наоборот, в плане общественной дискуссии произошла колоссальная деградация.
Что случилось с обществом?
— Ушла возможность публичной дискуссии. Всё рождается в диалоге, в коммуникации. Мысль и развитие не происходят в кабинете за чтением книг. Это публичные вещи, это столкновение, практика возможности высказывать разные точки зрения. Там живёт мысль. Не в тишине кабинетов. Когда сейчас просто запрещено говорить какие-то вещи — это немыслимо.
Слово «гей» сказать нельзя, символика под запретом… это что-то странное. Я даже не могу вообразить, куда дальше. Хотя я слежу за прессой, смотрю — там и конференции какие-то проходят, звучит всё умно. И я думаю: «Да как это возможно, если тут нельзя и там нельзя? Что это за мысль тогда рождается?» С другой стороны, есть надежда на то, что люди всё равно продолжают жить, мыслить и как-то выживать.
Возвращаясь к вопросу, почему ЛГБТ-сообщество… Любые запреты, любое тоталитарное управление держится за счёт ограничения сексуальности. Сфера сексуальности — это наибольшая сфера свободы человека и его выбора. Если хочется жёстко управлять и держать за самое святое, то эта сфера регулируется в первую очередь. Это практиковали всегда и везде.
Отношение к сексуальности может быть разным, но это всегда сфера контроля. Моя борьба во многом про то, что квир-люди — это не только про сексуальность. Это вопрос человеческий. Но упорно весь вопрос сводят к конкретному половому акту. Клеймя это, относят в сферу запретного и ужасного. А утвердить своё право, то, что «мы на светлой стороне», можно только за счёт того, что есть кто-то «плохой».
Мне в своё время понравился образ про англичанина на необитаемом острове, который выстроил три дома. В одном он живёт, в другом навещает друзей, а в третий никогда не ходит — там живут его враги. Обязательно должно быть место, за счёт которого происходит утверждение собственной правоты и великой идеи традиционных ценностей. И по ту сторону оказались ЛГБТ-люди, Свидетели Иеговы… Обязательно должны быть те — желательно в меньшинстве — с кем легко справиться. Образ этот будет совершенно карикатурным.
В начале путинской стабильности вы пошли учиться на режиссёра во ВГИК. Почему вам это было важно?
— В девяностые открылись и книги, и фильмы. Я помню, до утра можно было смотреть кино по телевидению, целый мир открывался. Я очень любила авторское кино, «кино не для всех». Это соединение образности и мысли меня очень интересовало. В Екатеринбурге проходил классный фестиваль документального кино «Россия». Я как-то туда попала и пропала.
Я поняла, что документальное кино мне нравится больше художественного. Оно для меня про мысль и философию, это кино, которое размышляет глубоко, а не развлекает. И тогда снесло меня с академической дороги на творческую. Была жива Свердловская киностудия, от неё были целевые места во ВГИК.
Первый год я пыталась поступить на операторское. Но нас было двое: мальчик и девочка. Решили просто: «Ну какой оператор из девочки? Мальчик поедет». На следующий год я пошла на режиссуру, раз девочек на операторское не берут. Там уже народу понабежало больше. Из нашей когорты трое попали в мастерскую, я была на третьем месте.
Я поступила без знакомств и денег, на бесплатное. Знала, к кому иду, мне нравились фильмы этого режиссёра. Но контакт у нас не случился. Я столкнулась с тем, что это авторитарная система. Мне нужно было делать то, что говорят, а не то, что я хочу или творчески осмысляю. Это кончилось тем, что желания находиться в этой системе у меня не осталось. Я проживу без этого.
О чём бы вы сняли кино в тот период?
— Хороший вопрос. Он меня отсылает к опыту в Германии. У меня огромная боль про то, что не осмыслен наш тоталитарный опыт — сталинский период. Германия во многом… никто не снимает с неё ответственности, но она переработала свой материал. А в России во многом перерабатывали свой собственный народ, просто уничтожали.
И это вошло в систему. Это не было просто тяжёлым периодом, который закончился. В России это системная вещь, которая не закончилась. То, что сейчас происходит — это всё та же история, не отрефлексированная, где не оплаканы люди. У своих родных спрашивала — этот опыт не пережит. Эти покойники — они преследуют.
В девяностые, когда всё открывалось, волосы шевелились на голове. Казалось, невозможно, чтобы так было раньше. Но этот опыт легко засыпали, запели «Старые песни о главном». Тяжело смотреть на ужас, я понимаю. Но кино должно быть про личные истории. Этот опыт нуждается в рефлексии. Открытие фактов было в девяностые, а рефлексии не случилось.
Я очень редко слышала… Всегда была сильная поляризация: квир-люди и сторонники «традиционных ценностей». Хотя это современные конструкции, их до нулевых не было. В последнее время мой фокус на медиативных практиках — как договориться, примириться, восстановить связь.
Самое интересное на группах поддержки — когда человек говорит о своей боли, а с другой стороны круга ему рассказывают свою личную историю. Когда ты можешь услышать не противника, а голос «оттуда». Переживания с эмиграцией актуализировались, и они связаны со временем. Оно ни разу не линейно. Нет никакой линии времени.
Я точно знаю, что можно разговаривать с прошлым, с голосами прошлого. И этот диалог будет в обе стороны. Как бы странно ни звучало, но мёртвые нас слышат. Важно помнить о своих убитых, потому что они до сих пор влияют на нас. Мы не можем избавиться от прошлого, потому что не приняли его.
Надо ли ворошить прошлое? Называть имена палачей?
— Все имена должны быть названы. Не для того, чтобы заклеймить или осудить — важно признание. Самое страшное — это видимость. Никакого суда не надо. Просто назвать имена и дать этому место, поговорить о своих чувствах. Я часто находилась на одной стороне, мы сталкивались с хейтом, но не было возможности диалога.
Маятник качнулся назад отчасти потому, что тем голосам тоже не дали прозвучать — голосам, которые защищают советское прошлое, для которых оно важно. В девяностые оно было сильно заклеймено. Многими это переживалось как ресентимент. Хочется не раскачивать маятник, а создать пространство, где все точки зрения могут быть услышаны. Это возможно только через личную историю — без обобщений. В этой точке возможно понимание и принятие.
Война надолго?
— Мне страшно, когда я узнала, что длительность этой войны скоро сравнится со Второй мировой. Это меня ошарашило. Я понимаю, что это другая война, она по-другому идёт. Но я бы хотела, чтобы она закончилась. Однако даже если подпишут документы, история не закончится. Эта война будет дальше жить в людях.
У меня есть фраза: Россия проиграла эту войну сразу, когда её начала. И неважно, чем закончится, какие документы подпишут. По факту — уже проиграла. Пока осознание этого не произойдёт масштабно, война будет продолжаться.
Вернётесь в Россию, только свистнут?
— Я не смогу. Хотя прорастаешь здесь. Когда всё затягивается, понимаешь, что надо выстраивать жизнь здесь, закрепляться. Но пока всё равно голова «туда». Здесь очень хорошо, есть чем заниматься. Я не чувствую, что меня заставляют быть немкой. На мою личную свободу здесь никто не претендует. И всё равно у меня туда голова.
Чего боитесь?
— Немецкой бюрократической системы. Боюсь за маму. В Россию боюсь вернуться, если вдруг придётся — если что-то с мамой случится. За знакомых в России боюсь. Боюсь того, что сюда добираются до некоторых активистов. Получают и угрозы жизни, и статусы иноагентов, даже живя в Европе. Всё это не дремлет, всё это рядом. Получить ощущение безопасности можно, но «звоночки» остаются.
Что даёт надежду?
— После начала войны было много эсхатологических переживаний — «сейчас бомба» и прочее. А потом я оглядываюсь: здесь люди живут, за год вперёд рождественские каникулы планируют. Я думаю: «Да где вы живёте?» А потом смотрю — таких, как я, горстка. У остальных плотная повседневная жизнь.
Эта нормальность такая железобетонная. Значит, может быть, всё-таки перевесит это всё и в какую-то норму войдёт. Я по-хорошему завидую такой жизни. Я вижу её здесь и понимаю, что в России у меня такой жизни не было. Начинаю привыкать к этой размеренности и предсказуемости. Это прекрасно.
Этого бы хотелось по-хорошему для своей страны. Потому что сколько помню себя, родителей, своё детство — это ощущение, что всё время какая-то борьба. Ощущение, что эта война — она постоянная борьба с самим собой.


