«Я разочаровался в идее мирного протеста»

Марк Боярский — профессиональный фотограф, москвич. Учился в Строгановке, на графического дизайнера. Но дизайнером никогда не работал из-за «страха белого листа». Снимал для «Афиши», Большого города. Потом начал специализироваться на фуд-съемке. После начала войны с Украиной понял, что оставаться в России не может — физически стало трудно дышать. Сейчас с женой и детьми живет в Аргентине. Продолжает работать фотографом. О том, что эмиграция — это не побег от коллективной ответственности, почему мирный протест непродуктивен, из-за чего россиянам сложно не стать черствыми, Марк говорит в проекте «Очевидцы».

Расскажите о себе.

— Меня зовут Марк Боярский, я фотограф из Москвы, всю жизнь там прожил — такой вот москвич. Учился в Строгановке на графического дизайнера, но никогда им не работал, потому что у меня есть страх белого листа. Сначала я много снимал для «Афиши», для «Большого города», были бесконечные рестораны, потом я сильно погрузился в фуд-съемку и в основном снимал еду. У меня есть жена, мы женаты 14 лет, у нас двое детей: дочка Ханна 8 лет и сын Иосиф 5 лет.

Как изменила вашу жизнь война?

— Я нахожусь в Аргентине и могу сказать, что для меня это в чем-то было ожидаемо, потому что мы очень много лет хотели уехать. Я все время в голове прокручивал план: «А что я буду делать, если мы уедем?» Как заново создать себе сарафанное радио, круг заказчиков. Я сейчас работаю фотографом и снимаю в основном семьи. Я бы сказал, что это гораздо приятнее и легче проходит, чем я мог ожидать. Я не пошел водить автобусы, как раньше представлял, что будет со мной на чужбине.

Насколько безопасно вы себя чувствуете в Аргентине?

— Я недавно узнал термин — «либеральный социализм». Это идет максимально вразрез с тем, что происходит в России. Это даже если не брать все правовые нарушения. Не знаю, с какого места начать. У нас дома частый разговор с 8-летней дочкой Ханной: «Пап, давай поговорим про Путина». Она очень любит говорить про это, потому что знает, какие сильные эмоции это вызывает у меня и моей жены. Она любит эти разговоры, потому что видит нашу эмоциональную вовлеченность, в отличие от разговоров про Гарри Поттера и «Звездные войны», которых мы очень любим, это в целом наш домашний культ. То, как нарушаются в России человеческие права — это самая страшная и большая нестыковка с моими представлениями о том, как я хочу видеть страну, в которой я живу, с тем, как я хочу видеть устройство мира, в котором не будет нарушаться мое чувство справедливости.

Как часто вы сталкивались с нарушением прав человека в России?

— Я лично сталкивался очень мало — мне повезло, но при этом поводов столкнуться было много. Я много снимал социалок, в том числе для «Огонька», для журнала «Смена», был рядом со всем этим, многих знаю из редакции «Медузы». Эти люди всегда были вокруг меня, они про это говорили, этим жили. Мой путь с пониманием и осознанием глубины проблем России начался в 2010 году, примерно тогда же вышел журнал «Собака» с Навальным. Я тогда вообще не знал, кто такой Навальный, но я снимал это интервью. Я снимал и слушал, как Лошак берет это интервью, я знал его, с большим интересом слушал, что он говорил, а что ему отвечал Навальный, я не очень внимательно слушал, потому что не знал, кто это такой сидит. Все в редакции волновались, говорили, что это важное интервью, а я фотограф, который снимает для «Афиши», для меня это было неважно. А потом вышел журнал, Навальный был на обложке, я прочитал интервью и впервые открыл для себя, что это что-то очень крутое, очень сильное. Появился интерес, потом были выборы декабря 2011 года, «митинги испорченных ботинок» на Чистых прудах. Вот с этого началось постепенное осознание того, что происходит в России, что это не по умолчанию, что мы сами выбрали то, что происходит, потому что нас так классно приструнило государство, приучило принимать как должное, что мы на это не влияем. А на самом деле мы должны на это влиять. И мое отношение изменилось тогда, когда я начал делать какие-то шаги вперёд.

Помните день 24 февраля 2022 года?

— 24 февраля я помню хорошо — оно, как у многих, наверное, врезалось в память. Я очень рано проснулся. В принципе, когда повышается тревожность, как и у многих людей, у меня нарушается сон и я начинаю просыпаться очень рано. В тот день это было в первый раз — я проснулся с чувством потерянности. Я помню, что накануне, когда был салют, мы обсуждали, насколько все это ужасно. В этот момент мы с женой жили в очень маленькой съемной квартире, потому что продали квартиру, которая у нас была до этого, купили другую и начали в ней капитальный ремонт. Квартиру мы сняли в том же доме, чтобы быть рядом и присматривать — у нас вся та квартира была заполнена коробками. Я открыл телефон, чтобы посмотреть, что происходит. А там это — все пишут о том, что началась война. Около меня спит жена, в соседней комнате спят дети, а я не понимаю, то ли мне это снится, то ли я мгновенно себя накрутил и на самом деле ничего не происходит. Но я довольно быстро понял, что не кажется, и я надолго ушел в отрицание всего — как и многие. Потом, когда объявили первый митинг, мне жена сказала: «Ты никуда не пойдёшь. Я не хочу, чтобы ты шел. Сиди здесь с детьми, я поеду сама». В общем, ездила она.

Как приняли решение об эмиграции?

— Числа, наверное, 26-го я довольно неожиданно начал переписываться с нашей подругой, и она мне рассказала, что они до этого купили билеты в Португалию — собирались туда переезжать — а тут закрыли небо, и они решили поехать в Непал, и что это классно. А я думаю: «Ничего себе выбор какой — Непал. Прикол». Вечером говорю жене: «Представляешь, вот ребята едут в Непал» — «Зачем ты мне это говоришь?» — «Да сам не знаю» — «Ты же понимаешь, что мы не можем никуда уехать. Ханна учится в школе, в первом классе, у нас ипотека, у нас ремонт, ты не можешь удаленно работать». Короче, мы обсудили, что абсолютно точно не можем уезжать, что это невозможно, и впервые за долгое время мы точно сидим дома. На следующий день она стала гуглить билеты и увидела, что смотришь билеты — одна цена, а через 5 минут обновляешь окно — уже другая. По-моему, 27-го она купила билеты в Непал. Мы решили, что это достаточно далеко и политически достаточно нейтрально по отношению к русским. Мы знали, что находиться в Непале дешево, и там безвизовый въезд на 90 дней. Мы знали, что будем там какое-то время, а после примем новое решение. Билеты мы купили на 7 марта, жили там 6 месяцев, а улетели оттуда 9 сентября. Очень хорошие, удивительные 6 месяцев, когда я впервые за много-много лет не работал фотографом — вообще никем не работал — а был с детьми. Потрясающий опыт перезагрузки и переоценки вообще того, что нам нужно от реальности, переоценки понимания о том, какой комфорт нужен в жизни, что нам важно.

Каким образом оказались в Аргентине?

— Мы про Аргентину думали давно и долго. Мы знали, что она существует, что это удивительная, классная страна, и мы сюда хотели. Но мы думали, что сначала сюда съездим просто так, узнаем, что это за место. И когда настало время ехать, мы подумали: «Ну, может быть, не сразу». Хотя после появился вопрос: «А почему? Почему мы не поехали сразу?» Нипочему. Потому что страшно так резко это делать. Аргентина оказалась и по-прежнему кажется очень-очень далекой. Когда ты сюда уезжаешь, ты сразу понимаешь, что очень сильно уехал. Ты в том месте, где летом зима, где ночью день, где ходят вверх ногами. И ещё, когда мы сюда приехали из Непала, мы поняли, что, неожиданно, для нас здесь Европа. То, что мы любим в Европе, здесь есть. Здесь классно, здесь очень хорошо.

Уезжая из России, вы уезжали от коллективной ответственности?

— Конечно нет. Как от этого уедешь? Я недавно разговаривал с очень хорошей знакомой из Германии, которая живет там уже 26 лет. Она рассказала очень интересную историю: она родила в Германии сына, который, естественно, чувствовал себя с детства немцем. И когда он учился в школе, в какой-то момент он пришел и сказал: «Мам, как жить с этой коллективной ответственностью, которую мы, немцы, несем за все ужасы, которые творили мы, немцы, во время Второй мировой войны». Она говорит: «Стой-стой-стой, твой дедушка погиб на войне, он воевал за Советский Союз. Ты не имеешь отношения к этой коллективной ответственности». Но он не мог это принять и понять, потому что ему уже так рассказали в школе, и он так понял. Сейчас он уже взрослый, ему 18 лет, и он несет такое же чувство вины и коллективной ответственности за русско-украинскую экспансию, за то, что он генетический представитель того самого народа, который напал на Украину и сейчас творит эти ужасы. Он опять чувствует свою вину, при том, что родился в Германии, никогда не жил в России и никак не отвечает за то, что происходит. Мне интересно, как с ним это происходит. Мы, безусловно, несем ответственность. Я знаю, что лично я сделал все, что мог. Я не вижу, в каком месте я мог бы сделать больше. Все что, что я делал — не помогло. Сейчас я очень сильно и глобально разочаровался в пользе тех действий, которые предпринимал, в идее мирного протеста, который очень долго проповедовал. Я старался, я ходил, я наблюдал на выборах, и все это ерунда ­- это не помогло.

Что для вас самое тяжелое в эмиграции?

— Мы эмигранты. Подавленное состояние не дает энергии, которая, наверное, была бы необходима для того, чтобы делать все, что нужно. У меня сейчас ощущение, что моя задача просто не впадать в уныние, не начать просто выживать, потому что тогда я в какой-то момент не смогу. В основном, Аргентина — это офигенный фильтр. Такого качественного круга общения, как здесь, у меня в России не было никогда. Но я вижу, что все они делятся на тех, кто очень сильно переживает из-за того, что происходит в России, и тех, кто просто продолжает жить и начинает постепенно погружаться в то, что происходит здесь. Я думаю, что мудрее — адаптироваться к жизни в Аргентине, немножечко перепиливать ниточки связей с Россией, чтобы возникло место для ниточек связи с Аргентиной. Потому что невозможно и то, и то — нужно выбирать. А пока я каждый день бесконечно слушаю новости на «Дожде», пока я слежу за всеми эфирами, в которых участвует Шульман, я понимаю, что погружен в это. Я стою, встречая детей после школы, с наушником, в котором что-нибудь вещает из Ютуба, и я, конечно же, не начинаю развивать свой испанский и разговаривать с родителями других детей из школы, не погружаясь в то, чем живут они. Я буду все время одиноким, и чем дальше, тем больше буду отделяться от своих собственных детей, которые в местной повестке. Я хочу быть с ними. Я хочу быть здесь.

Чтобы вы сказали тем, кто остался в России?

— Скажу, что те, кто остался — супермолодцы. Кто уехал, тоже, наверное, молодцы. Вначале, когда я уехал, мне казалось, что в этом есть какой-то жест. Сейчас я так уже не думаю. На самом деле мы давно хотели уехать, и все равно уехали бы. Мы безусловно уехали потому, что просто не могли дышать, находясь в России, поскольку началась война. Я реально не мог дышать — у меня постоянно случались панические атаки. Несколько раз я прямо в метро чувствовал, что сейчас упаду. Но я не могу понять, связано ли это с тем, что я жил в стране, которая напала, или с тем, что я жил в стране, которая могла начать еще более активные действия, или с тем, что я вообще ничего не мог сказать вслух, или еще по каким причинам. Я был в панике, я не мог там оставаться, поэтому для меня не было выбора — оставаться или уехать. Я как минимум поэтому уехал. Те, кто сейчас что-то могут продолжать делать в России — молодцы. Но я вижу, что этих людей все страшнее прищучивают, что их все меньше. Я думаю, что выбора все меньше.

Что могут сделать уехавшие для того, чтобы война быстрее закончилась?

— Что могут сделать? Те, кто уехал, делают, но это остается эмигрантским междусобойчиком. Я пока ни разу не видел, чтобы какое-то антивоенное искусство, сделанное за границей, прогремело в России. Потому что как его сейчас шерить? Как о нем писать? Что они могут сделать? Мы ходим на антивоенные митинги, но это такое. Ну, выходят 20 человек к российскому посольству, ну, делает «Популярная политика» про это двухсекундный репортаж — наверное, те, кто в России, хоть как-то ощущают, что кто-то там за границей, имея свободу бороться, продолжает бороться. Но я пока не могу нащупать внутри сознания хотя бы лучик надежды на то, что это имеет реальный смысл. Это важно. Я считаю, что суперважно выходить, очень важно стараться создавать какое-то антивоенное искусство, важно не скрывать свою позицию. Но как это может повлиять на политическое устройство России, я не понимаю, к сожалению. Это очень больно и страшно. У меня есть футболка с вышитой надписью «нет войне», но я понимаю, что это маленький жест, который ни на что, и никак, и нигде не влияет. Мой информационный пузырь, в котором я живу, и так думает, мыслит и шерит всё то же самое.

Почему россияне не выступили массово против войны?

— Мне сразу очень-очень больно, когда я про это думаю. Я объясняю тем, что русские, к сожалению, очень сильно привыкли терпеть. Многие годы их учили, что от будущего ничего хорошего ждать не приходится. Что то, что сейчас — это, возможно, лучше, чем то, что будет завтра. А когда ты живешь в такой парадигме, сложно не стать черствым и продолжать сопереживать тем, кому хуже, чем тебе. Ты всегда знаешь, что тебе тоже не очень хорошо, а те, кому в России хорошо, они привыкли жить с ощущением: «Там кому-то плохо, но я очень сильно буду стараться на этом не фокусироваться, потому что иначе я тоже не смогу радоваться». И каждый держится за то, что ему хорошо. Для кого-то это ниточка сквозь большое плохое, для кого-то это большое и хорошее за трехэтажным забором с колючей проволокой наверху. И, конечно, формируется эта способность быть глухим. Столько тем табуировано, столько тем мы привычно игнорируем. Например, когда кого-то знакомого сажают в тюрьму за наркотики — это не обсуждается, особенно до войны. И далеко не каждого, зная дело Голунова, сажали за дело. Или обсуждается очень тихо. Когда кто-то совершает каминг-аут ЛГБТ — это практически не обсуждается. Очень и очень редко к этому человеку кто-то подходит и говорит: «Слушай, а как тебе после твоего каминг-аута? Как ощущается жизнь?» А ему, скорее всего, хотелось бы про это поговорить, но не с кем, потому что другие люди не знают, как про это говорить. Точно так же, как сейчас они не знают, как поговорить про боль украинцев.

Чего вы боитесь?

— Удивительным образом я глобально достаточно бесстрашный. Но с того момента, как я женился и начал отвечать не только за себя, но и за свою семью, у меня появилось двое детей, когда дело касается их, конечно же, я очень боюсь. Я всегда боюсь за то, что их кто-то обидит, что меня не будет рядом, когда им нужна будет помощь. В России у меня живет мама — я очень боюсь за нее. Боюсь за будущее людей, которые мне дороги. Я очень долгий период, в подростковом возрасте, был максималистом — мне казалось, что я очень люблю людей, что мне хочется им помочь узнать, что важно быть добрыми, что важно быть хорошими. Когда я начал больше снимать профессионально, но все еще снимал для себя, я фокусировался на том, чтобы фотографировать гуманистические идеи, пытаться найти возможность проявлять их через фотографию. В общем, в тот момент я гораздо меньше боялся за близких, и все время думал о глобальном. Но чем я становился старше, тем меньше я понимал, почему беспокоюсь о чужих людях, и тем больше я понимал, что беспокоюсь о близких людях. Вот тут я начал чувствовать что-то похожее на страх, что я как единица тоже имею право бояться. В итоге я так и не научился бояться за себя, но довольно хорошо научился бояться за близких.

Какое будущее ждет Россию?

— Я многие годы своей жизни не чувствовал, что я свой среди русских. Я был свой среди своих, но «свои» — это люди, которые всем чем только можно мои, но не тем, что они русские, к сожалению. Я не чувствую себя русофобом, я очень многое люблю в русской культуре. Я много где был в России, я люблю русскую природу. Многие говорят: «Что в тебе русского?» Я очень люблю русскую неклассическую литературу — не Толстого, но Довлатова, Пелевина. Я по-прежнему люблю их книги. Мой самый любимый период в литературе — это Солженицын, Шаламов, все связанное с террором вызывает у меня большой интерес, это меня поддерживает даже сейчас, я по-прежнему возвращаюсь к этим книжкам. Но могу ли я чувствовать, что Россия — это моя страна? Я не знаю. Каким по-честному я вижу ее будущее? Безрадостным. К сожалению, все, что происходит на данный момент, не указывает на то, что оптимизм в данном случае — это не глупо. Я чувствую, что сейчас оптимистично смотреть на то, что происходит в России — это просто наивно. Понятное дело, что во мне есть кусочки, какие-то струнки, которые говорят: «Нет, нет, все будет хорошо». Наверное, будет. Наверное. Но когда? Через сколько лет? Доживу ли я до этого момента? В это очень сложно верить.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

EN