Никки: «Мама говорит, что ядерный пепел тоже вариант»
Никки – трансженщина. Это первое ее интервью после трансперехода. Любители кино знают ее как Андрея Карасева, композитора фильмов Алексея Федорченко, в частности, известной картины «Овсянки», которая представляла Россию на Венецианском кинофестивале.
«Я не могла проявить себя. Не могла давно. Когда началась война то, как я себя проявляю, стало уголовно наказуемым. Я дожила до времени, когда я стала преступником. За то, что я такая. В целом. И за то, как я отношусь к решению о войне. И за то, как я себя чувствую».
Поговорили с Никки о войне, о семье и бывшем окружении, которые не принимают ни ее взглядов, ни ее новой идентичности. И о том, в каком положении в современной России оказались трансперсоны. Никки покинула Россию и пытается начать новую жизнь во Франции.
Расскажите о себе.
— Меня зовут Ники. Я трансженщина. Живу во Франции с 2023 года. Занимаюсь музыкой, перфомансами, инсталляциями и всем таким. В 2011 году получила премию «Ника» за музыку к фильму «Овсянки». Режиссёр Алексей Федорченко. Я много работала с Алексеем Федорченко. Ну, то есть мы сделали, наверное, фильмов пять. Крайний, как принято говорить, фильм, это был «Новый Берлин». В прошлом меня звали Андрей Карасёв. Я занималась киномузыкой и сейчас тоже занимаюсь киномузыкой. Открыто сказала о себе, как о Нике. Я где-то год назад до этого жила двойной жизнью.
Как война повлияла на вашу жизнь?
— Я думаю, что война отняла у меня очень многое. Ну, моя жизнь пока у меня есть, но я потеряла родственников, я потеряла коллег, я потеряла работу, привычный образ жизни, друзей и ещё потеряла часть какого-то такого спокойствия за то, что мне стало сложно ассоциировать себя с российским обществом и с российской культурой. Хотя я от неё не отказываюсь, но мне, как человеку творческому, стало сложно как-то спокойно это воспринимать. У меня теперь внутри всегда конфликт. Я говорю, что я русская, но каждый раз это не так просто делать, как раньше до этих событий. Сейчас это большая проблема. Большая проблема говорить на русском.
Вот я сейчас изучаю французский, но из-за того, что я выросла в культуре, в этом коде, я его хорошо понимаю. И как бы мне не хочется вот прямо вот так брать блоком и всё вот это вот — как это, я сегодня хотела сжечь паспорт российский. Ну просто вот к вопросу, как война повлияла. Ну, первый раз, когда я услышала о том, что всё-таки Путин решился на такую операцию, первое, что хотелось — это просто оказаться не россиянкой. Ну вот как-то откреститься от этого и уничтожить этот документ, который меня к российскому гражданству приковывает. Но потом был долгий путь принятия того, что это не вариант. Ну то есть никогда не получится вот так вот сразу оказаться рождённой во Франции или в какой-то другой стране. Ну вот, наверное, она повлияла на меня катастрофически.
Какое-то время я не могла работать совершенно. Я не могла ничего делать. Я не знала, что делать, потому что я не ожидала, что люди, с кем я жила, работала, могут принять такие вводные данные, согласиться с этим и работать в этом и на благо этого. Ну то есть у меня прямо кризис, очень серьёзный кризис личности начался, потому что я перестала понимать, как же так. Мне казалось, что есть в обществе какие-то пределы, за которые мы никогда не выйдем. Ну да, в каких-то пределах мы можем балансировать, но есть какие-то вот эти границы, где мы точно не примем и скажем: «Нет». Особенно в творческой среде. Но всё это оказалось неправдой. Всё это оказалось моими выдумками. Это оказалось ложью. Я заблуждалась. Энергия заблуждения. Я заблуждалась в том мире, в котором я жила. И я о себе тоже заблуждалась во многом за эти годы размышления о том, что всё-таки произошло и как это могло произойти, и выживания за границей. Я о себе очень многое узнала.
Есть ли среди ваших друзей и родственников те, кто поддерживает войну?
— Да, её поддерживают многие из моего окружения. И главное, что эти люди находятся в моей семье, что особенно трагично. Ну, семья в целом от меня открестилась после того, как я публично заявила о своей трансгендерности. Как бы это был очень тяжёлый момент, после которого мы, в принципе, перестали общаться. До этого я пыталась с ними говорить о своём взгляде, о своём видении отношения людей друг с другом и что всё, что сейчас происходит в России — это временно. И не стоит как бы в этом вот временном промежутке проявлять себя как-то ради каких-то выгод или благ, потому что он достаточно короткий, то есть он закончится и стоит оставаться людьми. Ну, потерпеть, может быть, не заработать каких-то денег, потерпеть, но оставаться людьми. Но после я потеряла свою семью. Это был для меня ещё один очень большой удар. То есть опять же я могла с ними балансировать по поводу того, что они поддерживают во многом политику сегодняшнюю. Но потом, как ни странно, узнав о моей трансгендерности, ну как бы узнав о том, что я выхожу в публичное поле, для меня было удивительно, что они просто отказались от того, чтобы меня знать. То есть просто отказались. Но это ещё один такой признак, который заставил меня подумать ещё раз о том, что я ничего не знаю о людях. Я ничего не знаю о том, с кем я жила свои 42 года. И в целом вот у меня такое ощущение, что я ничего не знаю.
В письме «Очевидцам» вы написали, что с начала войны вы ощущали себя изгоем. В чём это выражалось?
— Я ощущала себя изгоем в российском обществе очень давно, так как моя трансгендерность — она же не пришла после переезда. Я жила двойной жизнью очень долго. То есть я с 16 лет уже понимала, что я не знала, как это называется, но понимала, что не всё так у меня просто, как у других моих друзей. И когда я делала попытки проявить себя, ну, надевала одежду или просто как-то проявляла себя в отношениях, я сразу же получала агрессивную реакцию и от близких, и от общества. И в целом я всю свою жизнь изгой — и со школы, потом в семье, потом, ну вот, то есть я не могла проявить себя.
Не могла давно. Когда началась война, то, как я себя проявляю, стало уголовно наказуемым. То есть я дождалась, как я дожила до времени, когда я стала преступником за то, что я такая в целом, и за то, как я отношусь к решению о войне, и за то, как я себя чувствую. То есть это реально стали уголовные статьи. Это вот мне, с одной стороны, даже очень приятно, что я дожила до этого момента, но как-то я не могла себя реализовывать в обществе не так, как это утверждено, скажем так. То есть любой мой шаг — может быть, у других это получается, но вот у меня получалось так, что как только я шла в сторону того, чтобы себя выразить, я сразу получала какие-то вот ограничения. Ограничения очень серьёзные. И поэтому мне приходилось жить двойной жизнью. А когда началась война, двойной жизнью я просто не смогла жить. Ну, то есть это настолько разорвало мне сердце. Если, например, свою трансгендерность я ещё могла в ущерб себе, в ущерб своей жизни скрывать и как-то жить так только там в тесном кругу, то это социальная катастрофа, как я её могу назвать, и моя личная катастрофа. Я не могла жить двойной жизнью. Я не могла выходить на сцену и не говорить о том, что, ребята, сейчас мы, конечно, сыграем концерт, но давайте все сейчас согласимся с тем, что с этим надо что-то делать. Я просто почувствовала, что я не могу в этом вопросе жить двойной жизнью. И, конечно, я стала встречать опять же агрессию общества.
Что вы можете сказать о положении трансгендерных людей в России? Вы следите за ситуацией?
— Да, конечно. Ну, у меня есть друзья, подруги, но положение катастрофическое. Эти люди сейчас находятся в очень большой опасности. Ну, то есть в очень большой опасности. Первое — это, ну, агрессия, это понятно, многие просто сегодня скрываются. Но второе — они лишены медицинского обслуживания. Я сейчас без гормональной терапии. Те мои подруги, друзья с гормональной терапией, они вынуждены покупать гормоны без рецептов. Они не могут проходить вот эти чекапы, которые нужны. На самом деле быть трансгендерным человеком — это очень сложно с медицинской точки зрения. Но если мы начинаем гормональную терапию, и сегодня в России люди лишены этой возможности. Те, кто уже в переходе давно, а те, кто хотели или начинали, они оказались тоже в очень страшном положении, потому что для многих людей это вопрос жизни и смерти.
Во Франции вы совершили трансгендерный переход. Это было сложно?
— Но я начала ещё в России, наверное, в 2018 году я пошла, и был такой центр на Арбатской, но, как оказалось, не одна я туда ходила. В общем, там я получила, конечно, какую-то такую, ну, можно сказать, даже травму, потому что, скажем так, они были не френдли, я не почувствовала от них какой-то поддержки. И переход, скажем, с 2018 года, наверное, я уже вот психологически понимала, что происходит. Я знала, как это называется, но мне было очень страшно начать жить в обществе. Так, очень страшно. И до сих пор страшно. Это, наверное, сейчас первое интервью, которое я даю. Для меня это большой шаг. Но опять же Франция — ну вот что считать переходом? Не знаю, что считать переходом в моём случае, но мне кажется, в моём случае просто можно говорить о том, что я решила жить открыто как трансженщина. И вот для меня вот эта точка перехода, а для меня гормонотерапия и все остальные какие-то истории, они уже являются частью механики. Вот социальная жизнь как трансженщины для меня стоит на первом месте. Поэтому нельзя сказать, что я во Франции начала переход.
Как во Франции относятся к трансгендерным людям?
— Во Франции, что невероятно, поддерживают на законодательном уровне. Мы не являемся преступниками или больными людьми. Вот мы защищены законом. То есть мне пришлось работать в веломастерской. Сейчас я чиню велосипеды, и пришла я, как всегда, под маской там Андрея. Год проработала как Андрей. И потом решилась на работе сказать о том, что вот такая ситуация. И удивительно, но я вообще себе не представляла, что это может происходить, настолько, что они сразу изменили документы, они сразу сообщили всему экипу, как бы всем, кто работает. И я вот столкнулась с тем, что такое, когда на государственном уровне государство — нравится, не нравится людям, какое бы у них ни было отношение — оно заставляет относиться, ну, с уважением, можно так сказать, да, и на моей работе работают разные люди. Я думаю, что у них совершенно разное отношение к этому, но они не имеют права проявлять этого. Ну, они не имеют права мне что-то сказать или агрессивно в мою сторону себя вести. То есть здесь это очень жёстко пресекается.
Продолжаете ли вы писать музыку?
— Да, я продолжаю писать музыку, но работаю я очень много в мастерской, но это тяжёлая работа, поэтому сложно совмещать. Сложно совмещать, но я делаю всё возможное, чтобы продолжать писать музыку. Я делаю проекты во Франции, но немного, но что-то делаю. Но, конечно, я потеряла профессию свою. Ну, то есть сейчас нужно всё заново с нуля начинать выстраивать связи, контакты. И не знаю, получится ли у меня это сделать.
А кем вы себя ощущаете? Эмигрантом, релокантом или кем-то ещё?
— Я себя ощущаю беженкой. Я ощущаю себя беженкой. Я просто была вынуждена, даже не знаю. Знаете, я когда ездила в ПМ-36, мне там очень понравилась вот эта фраза: «Узники совести». То есть, возможно, если бы я смогла договориться с совестью в России, с моими связями, ну, может быть, мне бы удалось, да, как-то договориться с нужными людьми, чтобы меня не забрали на войну или ещё что-то. Но я не смогла договориться с совестью, и это стало проблемой. Это правда проблема. Я сейчас называю людей, моих коллег, большой широты души людьми. То есть у них широкая душа, они каким-то образом способны вот так расширить свои границы, чтобы и коллаборировать с государством, и в то же время в личном разговоре говорить, что всё как бы мы понимаем. То есть у них очень гибкая психика. Иногда мне кажется, что я инфантильна в своём психическом развитии, что я недоразвилась, что у меня не приобрелись за жизнь какие-то нужные навыки для того, чтобы уметь так приспосабливаться.
Я часто, когда прихожу с работы — и реально я потеряла за это время просто невероятное количество всего — и когда я прихожу домой, ложусь, у меня болит тело от нагрузки, и я себя спрашиваю: «А ради чего? Ради чего, Ники? Вот это всё просто ради чего?» И, честно, ответ только один — потому что я по-другому не смогла.
А у вас есть понимание, почему люди верят путинской пропаганде?
— Я много сейчас общаюсь в чат-рулетках с людьми, которые, ну, в России. И я не вижу, что они верят. Я вижу, что они пытаются выжить. Большинство из них просто пытается выжить. И мне это очень понятно, потому что я же не могла выйти, да, на «Нику» в 2011 году как Ники. Может быть, я и могла, но я не решилась тогда. Я не решалась быть собой в интервью. Я не решалась, понимая, какие будут последствия. Даже в те времена я понимала, какие будут последствия, и мне будет сложнее выстраивать связи. Но тогда на кону был мой комфорт, моя жизнь, и я как бы смирялась. Сейчас люди часто говорят о том, что они верят, поддерживают и согласны, потому что они понимают, что если они вдруг скажут что-то другое, им придётся несладко. Несладко в плане: «А как с этим жить?» Я не понимаю, как люди, которых я вижу и у вас на канале, которые остались в России, я думаю, что им невероятно сложно. Я не смогла так. То, что они это выдерживают и носят в себе — это, несмотря на то, что общество так решило поступить, да, согласиться, скажем так, не то чтобы поверить. Мне кажется, поверить в это во всё невозможно. Хотя я опять же могу ошибаться, но мне кажется, они просто закрылись. Они отказались от своей человечности, от своих эмоций, от своего сердца, от своего сочувствия.
Когда мне моя мама говорила о том, что вас таких, возможно, конечно, жалко, но ядерный пепел, наверное, всё-таки хороший вариант, чтобы всех вот этих… Я думаю: «Мама, а где твоё сердце?» Там не было сердца. Я чувствовала только концепт. И говоря с людьми в чат-рулетке, я чувствую концепт. Они говорят одно и то же. Так не бывает. Если человек чувствует сердцем, у него не может быть такой, ну, как будто бы включенной кнопки Play и от человека к человеку. И когда я с человеком разговариваю минут 30, когда мне получается раскрыть его, несмотря на то, что я как трансгендерная женщина выхожу в эфир, сначала выслушиваю кучу оскорблений — то, что меня найдут, убьют, это я уже привыкла — но потом как будто бы что-то переключается. И когда мне удаётся это человеческое активировать, человек вдруг начинает понимать, что это всё не очень нормально, то, что происходит, но мы вынуждены. Они говорят: «Мы вынуждены, у нас не было варианта». И даже иногда доходит до того, что я начинаю чувствовать нотки оправдания. И даже некоторые говорят: «А как же теперь всё это остановить? Ведь так уже всё запущено». Я начинаю чувствовать страх. Когда я начинаю чувствовать страх, мне кажется: «Ого, вот уже начинаю видеть человека». И мне кажется, люди сейчас в России очень многие закрылись в свои капсулы. Они как бы перестали — начали учиться не чувствовать, не чувствовать человеческого вот этого сострадания. И это накладывается и на общество в России. Вот такое у меня сложилось впечатление.
Чего вы боитесь больше всего?
— После всего, что я сейчас переживаю, я боюсь, что мне придётся предать, ну, свои ценности, свои убеждения, взгляды, и придётся дать какое-то интервью. Вы знаете, вот как многие опять же попали в разные ситуации, но вот эти интервью, где я говорю, что я ошибалась, я заблуждалась, эта пропаганда на меня так повлияла, европейская, и что я поддерживаю что-то там. Я боюсь предательства себя. Очень боюсь. Знаю, что есть обстоятельства, в которых это возможно, но я этого боюсь.
О чём вы мечтаете?
— Я мечтаю, что мы когда-нибудь, как человечество, найдём способ решения конфликтов без войны, без того, чтобы убивать друг друга. Мечтаю о том, что мы когда-нибудь найдём способ принимать иное, другое, другого — как что-то, что может нам дать развитие, а не как опасность. Мечтаю о том, что мы будем чувствовать, что мы не потеряем чувствительность, что мы будем чувствовать и не закрываться от боли, от радости, будем оставаться людьми.


