Мария Аландаренко: «России нужны 10-15 лет массовой терапии»

Мария Аландаренко — предприниматель и сомелье из Ростова-на-Дону. Социолог по образованию, с 2011 года она вдохновилась энергией Алексея Навального и стала заметной участницей протестного движения в своем городе: выходила на митинги, просвещала свое окружение, продвигала гуманистические ценности через свой бизнес. «Строила декорации для путинского режима», как теперь сама считает.

После 24 февраля 2022-го Аландаренко эмигрировала. Сейчас живет в Лиссабоне. Совместно с партнерами Мария открыла винный бар «Locals and nomads wine bar» и занимается дистрибуцией вина.Участвует в организации акций «Ассоциации свободных россиян» в Португалии. О россиянах, оставшихся в заложниках режима, и о культуре употребления алкоголя в военное время беседуем с Марией Аландаренко, новой героиней «Очевидцев 24 февраля».

Расскажите о себе.

— Меня зовут Маша и сейчас моя, наверное, главная идентификация, это предприниматель, эмигрант и сомелье. Я приехала в Лиссабон из Галисии, а туда я приехала из Ростова-на-Дону. Последние годы я жила в Ростове-на-Дону, занималась там бизнесом, а когда началась война, я собрала два чемоданчика и поехала к друзьям в А-Корунья (Галисия, Испания). В мае 2022-го я переехала в Лиссабон, потому что нашла здесь работу и появилась возможность начать интегрироваться и думать, что делать дальше. В общем, я предприниматель, который в 2022 году начал заново выстраивать жизнь.

Почему вы уехали из России?

— Я всегда была активным гражданином и понимала, что не могу остаться, потому что у меня не было выбора. То есть, по сути, выбора было два: либо ты замолкаешь, приспосабливаешься и живешь в перманентной фрустрации, в какой-то шизофрении, либо идешь в тюрьму. Я не могла себе позволить ни одно, ни другое, поэтому за два дня до начала полномасштабной военной операции я решила, что уеду. Мне просто нужно было закончить текущий поток винной школы, на котором мы все просто сидели и рыдали. Я уехала 13 марта. Конечно, я хотела уехать и раньше. Первый красный флаг был тогда, когда отравили Алексея. Тогда я пообещала себе, что если Алексей выживет, то я останусь и буду продолжать делать свои малые дела, буду продолжать бороться за Прекрасную Россию будущего. Алексей выжил, но потом стало понятно, что все, что я делала — это строительство декораций для путинского режима.

Как формировалась ваша гражданская позиция, и как вы ее проявляли?

— Начнем с того, что я закончила факультет социологии и политологии. Мне была очень интересна именно эта часть социальных наук. В университет я поступила в 2000-м году, тогда как раз Путин пришел к власти. В 2003-м был мой самый первый митинг — это когда закрывали НТВ. Когда я в 2005-м закончила университет, стало понятно, что заниматься социологией без коллаборации с администрацией и официальным государством мы не сможем, поэтому все мои друзья разбежались кто куда. Мы хотели делать проекты независимых социологических исследований, но все ушли кто в предпринимательство, кто в другие сферы. В общем, у меня наступил период разочарования, тогда было принято решение заниматься своей жизнью и не думать о том, что происходит. Наверное, это продолжалось до 2011 года, но благодаря Алексею Навальному, благодаря его энергии и активным действиям, которые он предпринимал, благодаря тому, как он позиционировал себя как политика, я опять поверила в то, что каждый голос важен, что каждый из нас может что-то сделать. С 2011 года я не пропускала ни одного митинга, всегда волонтерила, всегда старалась активно участвовать, репостить, общаться с таксистами, разговаривать с разными людьми через свои бизнес-активности. До вина у меня был бренд одежды, и мы делали много различных принтов. Это, знаете, как перемигивание, то есть все всё понимали. Помню, что в 2011 году у меня был маленький магазин одежды и, сейчас сложно поверить, что так можно было, но я вешала на дверь записку: «Ушла на митинг, вернусь через два часа». Сейчас это звучит как бред сумасшедшего: в России, в Ростове-на-Дону, вешать записочку: «Ушла на митинг, приду через два часа». Я помню, что в тот день арестовали Расторгуева вместе с моим другом, их продержали 45 минут и это было что-то с чем-то. Все про это писали, все возмущались, казалось, что хуже этого уже и быть не может. А дальше мы знаем как все пошло-поехало. Наверное, самые запоминающиеся митинги, которые представляли опасность, когда было реально страшно — это когда вернулся Алексей. Тогда был огромный митинг, по меркам Ростова, потому что была заполнена вся улица Пушкинская — это центральная улица — от Театральной площади до вокзала. Люди шли, и их было очень много. А на следующем митинге уже было человек сто, потому что винтили и запугивали, и делали это так жестоко, что это многих отрезвило.

Вы сталкивались с давлением или преследованием в связи с участием в митингах?

— Первый случай был для меня самым жутким. Я возвращалась с митинга, мы расстались с друзьями, я захожу к себе в дом, а у нас две пары ворот, одни для машины, и я решила пройти через них. В этот момент подъезжает машина, заграждая мне путь, открывается окно, и оттуда человек сходу, ничего не говоря, начинает орать и кричать, что я подстилка Навального, что мы враги России, что он видел меня на митинге, что он меня запомнил, что он сообщит куда надо. Я просто прохожу в другие ворота, захожу к консьержу и говорю: «Мне угрожают», на что консьержка говорит: «Ой, да это же наш, он живёт здесь, он просто очень эмоциональный». В этот момент он забегает в подъезд. Я молчу, я даже не сообразила достать телефон, потому что такое было в первый раз, когда вообще без какого-либо диалога человек просто бросается на тебя. Это была такая агрессия, что я сказала: «Вызывайте полицию», на что консьерж ответила: «Нет, я не буду вызывать полицию, это просто эмоциональный человек, всё будет хорошо, не переживайте». А этот человек стоит и угрожает, кричит, называет меня разными плохими словами, при этом рядом стоят его дети и жена, и она уже вся красная, потому что это такой испанский стыд. И ты стоишь и думаешь: «А что я могу сделать в этот момент? С таким человеком вести диалог бессмысленно». После этого случая каждый раз, когда я рано утром слышала лифт, было очень страшно, потому что, как потом выяснилось, этот человек то ли работал в администрации, то ли как-то был с ней связан. В общем, было очень неприятно. А второй случай — мне угрожали в рабочей дискуссии. Это звучало примерно так: «А у вас же охрана есть в баре? Я готов Росгвардию поставить» — «Здесь никакой Росгвардии никогда не будет, у нас частные охранники, этого хватает» — «А что вы боитесь Росгвардии? Росгвардии боятся только те, кто на митинги ходит». И в этот момент меня просто начинает трясти, я включаю диктофон и говорю: «Вы мне сейчас угрожаете? Повторите, пожалуйста, что вы говорили. Причем здесь Росгвардия, митинги и тот бизнес-процесс, о котором мы сейчас говорим?» — «Нет-нет-нет, просто к слову пришлось». Это был человек с «понятиями» из 90-х. Все это привело к чему? К тому, что в России как минимум последние 5 лет твоя активная гражданская позиция становилась болевой точкой, на которую в любой момент нечистые на руку люди могли надавить, нажаловаться, написать какую-нибудь кляузу, припугнуть Росгвардией, не пустить тебя домой.

Каким вам запомнилось начало полномасштабного вторжения в Украину?

— Это было 22 число, первое моё воспоминание такое: у меня была психологическая группа, то есть встреча с психотерапевтом, но в рамках группы. В группе всегда было запрещено разговаривать о политике, потому что обычно ведутся разговоры о себе, о своих чувствах, а не о внешней ситуации. Я редко брала телефон в руки во время группы, потому что это не очень красиво, но тут я беру его в руки и вижу: Путин, ДНР, ЛНР — вот это всё. В этот момент начинаются салюты в центре города Ростова-на-Дону. Не на окраинах, не где-то там в маргинальных районах — нет, в центре города начинаются крики «Ура!» и салюты. Я очень хорошо помню, как меня начинает трясти, как я говорю, что завтра будет война — я ошиблась на один день — а меня все пытаются не поддержать и успокоить, а говорить мне: «Маша, мы здесь не говорим о политике, ты преувеличиваешь, у тебя там чуть ли не истерика, успокойся, давай продолжим наше занятие терапевтическое». И при этом я понимаю, что всё, прежняя жизнь в данный момент окончательно закончена. Не то чтобы была убита в этот момент надежда, нет, просто было четкое осознание, что всё, больше прежней жизни не будет, что начинается абсолютно новый исторический этап моей страны. 24-е я тоже помню очень хорошо. Я довольно поздно просыпалась, часов в 9-10, а тут я почему-то открываю глаза рано утром, где-то около 6 утра. Я беру в руки телефон, как мы все это делаем, и вижу: аэропорт Ростова-на-Дону закрыт, аэропорт Краснодара закрыт. У меня первая мысль, потому что я ещё сонная — теракт. Через секунду я понимаю — всё, война началась официально. Ну а дальше я помню только постоянный металлический вкус во рту, как будто алюминиевый. Я не знаю, как это описать, но все эти 10 дней, что я оставалась во время войны в Ростове, было ощущение металла во рту. Очень сложно объяснять ребятам, эмигрировавшим из Москвы, Петербурга или Сибири, что в Ростове для тебя война началась сразу, потому что сразу полетели самолёты туда, где живут твои друзья, где живёт твоя подруга-дизайнер с семьей в Волновахе. Она сидела и мониторила, что слева дом уже разрушен, справа тоже разрушен, её ещё стоит, а родители в подвале сидят. Сразу везде буквы «Z» по городу, мгновенное увеличение числа людей в камуфляже. Их и так было много с 2014 года, мы всё-таки находимся на границе. Донецк раньше был городом, в который мы постоянно приезжали, пользовались аэропортом, то есть это соседи. А такая концентрация даже не зла, а сюра… Это как будто бы желе, сон, в котором ты вроде как двигаешься, пытаешься смотреть по сторонам, но понимаешь, что ты обездвижен. Непонятно, что можно сейчас сделать.

Как люди из вашего окружения восприняли войну?

— Не было ни одного человека в моём окружении, который говорил хотя бы: «Всё не так однозначно». Все были в шоке, все понимали, что это очень сильно отразится и на бизнесе, и на работе, и на жизни — на всём. У моих друзей, которые жили в районе Левенцовка, поменялось даже аудиоокружение: они живут в рёве самолётов, бомбардировщиков. Это как будто 43-й год. Кто-то собирался сразу уезжать, кто-то пока оставаться, кто-то кричал и бил себя в грудь: «Нет, пусть они уезжают, а я должен остаться, мы попробуем делать что-то дальше». Но я не знаю, что можно было делать в тех условиях, если честно. В тот момент была единственная протестная возможность: уехать.

Как вы думаете, почему многие россияне делают вид, что войны нет?

— Сначала я очень злилась. Ну почему вы молчите? Ну почему вы не уезжаете? Почему вы, если уж остались и приняли такое решение, хотя бы не перемигиваетесь, как-то завуалированно не высказываетесь. Я не знаю что конкретно нужно, но точно не смирение. Потом мои близкие друзья долго не могли уехать, потому что у них был ряд семейных проблем: один за одним умирали родители — это жутко — и они не могли выбраться. Когда они приехали сюда, в Лиссабон, я увидела, насколько это травмированные люди, и в этот момент пересмотрела свою позицию. Во мне, наверное, проснулось больше сочувствия. Это как тюрьма. Кто-то может в нее и не попасть или выбраться, да, кому-то повезло, но большая часть людей сейчас в тюрьме, и там каждый спасается как может. Я вижу, что они предпочитают делать вот так [закрывает лицо руками]. Да, большинство предпочитает закрыть глаза и не думать, потому что думать про это каждый день невозможно. У тебя есть семья, дети, тебе нужно выживать и работать. Это жуткая фрустрация, это жуткое ПТСР. Сейчас я говорю про одну сторону, про своих знакомых. Мне вообще сложно сейчас общаться с теми моими знакомыми, кто остался в России, потому что я не знаю, как им помочь. Я хочу проявлять сочувствие, но периодически все равно просыпается какая-то злость. Самое главное и страшное: ты каждый раз боишься, что сейчас человек скажет тебе что-то такое, что поставит крест на ваших отношениях, поэтому, может быть, лучше и не говорить. Хотя потом ты получаешь сообщение и понимаешь, что нет, с человеком все нормально. Это очень сложно объяснить, потому что ты находишься в другом мире. Очень сложно вытащить их из этой фрустрации, из этой шизофрении и сказать: «Давай приезжай, решайся». Я борюсь за одного человека, прямо очень сильно. Я очень хочу, чтобы он решился и уехал, потому что для него оставаться физически опасно.

Что для вас самое трудное в эмиграции?

— В первый год самым сложным было не говорить каждый день о войне. Я не могла не говорить, потому что переехала в Лиссабон и на следующий же день вышла работать в маленький винный бар с контактной стойкой, где 90% гостей — это иностранцы. Тебя постоянно спрашивают, откуда ты, ты отвечаешь, что из России, escaped from Russia, что ты эмигрант, что ты не согласен с тем-то, с тем-то и тем-то. Очень много вопросов каждый день, и в итоге у меня случилась жуткая депрессия. Весь этот нетворкинг и общение, постоянное обсуждение этих тем, наверное, довольно сильно подточили мое эмоциональное состояние и психику. Но со мной все в порядке, я справилась. Естественно, одна работа не могла покрывать моих расходов, так что еще я проводила дегустации и винный консалтинг. В принципе, я сейчас и продолжаю этим заниматься. Потом мне повезло: мы с моим бизнес-партнером нашли инвесторов, даже двух, и открыли два маленьких винных бара. Потом мы решили, что хотим заниматься дистрибьюцией. Я очень давно хотела этим заниматься, но в России это было сложно, потому что рынок был забит. То есть втиснуться и найти голубой океан или даже маленькую лужицу в российском мире импорта и экспорта вина было практически невозможно. Здесь есть такая возможность, и я очень довольна, потому что коммуницировать и общаться с виноделами, делать какие-то коллаборации, искать новые вина, привозить их на еще довольно свободный португальский рынок — это большое удовольствие. Я могу сказать, что я здесь интегрирована, я чувствую себя как дома. Лиссабон — мой дом. На какое время — не знаю, но я тот эмигрант, который сразу принял решение не думать о возвращении в Россию. Я строю новую жизнь. Вот так случилось, что в 40 лет я должна выстраивать новую жизнь, так что я буду ее делать здесь и сейчас, я не буду думать, что это временно. Здесь я живу так, как я жила в Ростове или как до этого я жила в Петербурге. Сейчас это мой дом.

Какая культура употребления алкоголя в России в последние годы, и как на нее повлияла война?

— Я занималась не просто вином — у меня была ниша именно натурального вина с органических и биодинамических виноградников от малых производителей. Но последние 10 лет в России, если мы говорим про винный бизнес, он рос просто like a rocket to the sky. Потому что было все, любое вино из любой точки света. Было очень много интереса к вину не как к алкоголю, а именно как к культурологическому пласту истории человечества. Потому что вино пронизывает всю историю человечества. В отличие от других напитков, оно окружено и религиозными связями, и политикой, и социологией. И мне всегда было очень интересно рассказывать про вино именно в этом аспекте. Конечно, это была ниша, это небольшой процент людей, но те, кто работал с вином и кто интересовался вином в крупных городах имели возможность пробовать и получать все. Например, здесь такого нет. Здесь, такое ощущение, что все как в Москве, Петербурге, Ростове-на-Дону 5 лет назад — в плане потребления местного вина все только-только начинается. Такого большого разнообразия и включенности именно в изучение вин пока нет. Да, у меня было винное комьюнити, я делала очень много винных дегустаций и винную школу. Это было то, через что я пыталась проводить ценности свободы, любопытство и познание. Как будто вино для меня было реперной точкой, с которой можно было начать коммуникацию с человеком, потому что вино очень сильно связано и с обществом, и с политикой, и с религией — вообще со всем. В мире даже войны начинались из-за вина, например, Столетняя война между Англией и Францией. Сюда можно вплетать очень много современности. Например, когда речь заходила про российское вино, то можно было объяснить, что в российском виноделии не будет никакого развития, которое нам бы понравилось, пока 80% виноградников принадлежат Путину и его друзьям. Сейчас в России все то же самое, почти все вино есть, серого импорта огромное количество, все самые дорогие вина продаются. Просто для потребителя цены очень сильно выросли. Какой-то костяк, ядро наших гостей уехало. Мой проект в Ростове еще просуществовал какое-то время без меня, с нашим третьим партнером, оставшимся в России, но когда я смотрела фотографии, особенно прошлого лета, я понимала, как сильно изменилась аудитория, какие другие там лица. Я бы не смогла с ними работать. Это как раз про тот пузырь, который мы создали вокруг себя. В этом пузыре мы могли доносить людям свои ценности, рассказывать, впечатлять, вдохновлять, там они тебя поддерживали. Но сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что это был большой пузырь. В стране, на всех парах несущейся от автократии к тоталитаризму, делать бар в духе Берлина, печатать на сумке «Перемен требуют наши сердца» и «Бить по голове должно только техно» и делать вечеринки с самыми крутыми диджеями России — сейчас я понимаю, что это были просто декорация и пузырь.

Что бы вы посоветовали людям, которые привыкли снимать стресс алкоголем?

— Я понимаю, что сейчас распитие вина, как мы это делали до этого, с каким-то анализом, с дегустациями, с включением воображения — наверное, сейчас это сложно, и многим просто хочется выпить. Но при этом я убеждена, что когда очень плохо, лучше вообще не употреблять алкоголь, потому что алкоголь гасит наши последние дофамины и еще больше загоняет в депрессию. Я постоянно веду подобный разговор со своим близким другом, который, да, стал больше пить именно дома. То есть ты приходишь и выпиваешь, чтобы отключиться. Я пытаюсь ему донести, что это не решение. Для меня алкоголь — это вино и еще некоторые напитки, но это про удовольствие, про сочетание, про красоту, про то, как ты чувствуешь себя в этой красоте и безопасности, про то, как ты можешь делиться этими эмоциями со своими друзьями, коллегами или новыми знакомыми. Но, мне кажется, сейчас так пить вино… Хотя, опять-таки, люди смотрящие из России могут сказать: «Маша, ну ты чего, ты что, думаешь, что мы тут не живем, только думаем про войну и о том, как все плохо? Конечно, мы дегустируем вино и получаем от этого удовольствие». Но, мне кажется, это все самообман, что ли? Потому что выпить водки — это я еще могу понять, хоть и не принимаю это и никому не советую, но сидеть и делать вид, что ты можешь продолжать жить как раньше — для меня это сложно. Тут я смотрю на своих коллег, на сомелье, оставшихся в России, и вижу, как они пытаются воссоздавать каждый день ту реальность, которая уже навсегда потеряна. Но я понимаю, что это их жизнь, их работа, просто я бы так не смогла. А мой совет: лучше не пить, когда плохо.

Для многих смерть Навального стала личным ударом. Что для вас изменилось после 16 февраля?

— Я до сих пор не могу это принять. У меня горе, наверное, еще на той стадии, когда я не могу говорить об Алексее в прошедшем времени. Я очень скучаю, мне все время кажется, что сейчас я открою его Инстаграм и там будет его пост. Для меня это очень больно, потому что я была убеждена, что это наш Нельсон Мандела, что он и люди вокруг него победят. Это такая инфантильность была на самом деле. Я сейчас об этом много думаю: Навальный, как очень надежный взрослый, ты всегда мог опереться на него, подождать, что он скажет, как будет действовать его команда, внутренне с ним поговорить, потому что он был человек невероятной силы. Что я поняла про Россию в этот момент? Я в очередной раз убедилась в том, как много людей, ничего общего не имеющих с этой властью, там застряло по разным причинам. Они так же ненавидят эту власть, как ненавидел ее Алексей, и они не побоялись в огромном количестве, несмотря на постоянные запугивания, пойти и отстоять очередь и к храму, и к кладбищу, и нести цветы, и не думать, вообще забыть про то, что они могут быть арестованы. Для меня это был большой жест и очень важная акция. Люди увидели лица друг друга, поняли, что их очень много, сначала собирая подписи за Надеждина, а потом на похоронах Алексея. У нас здесь есть Ассоциация свободных россиян, объединение активных граждан. Кто-то более активный, кто-то просто помогает и участвует во всем. Я сразу написала в эту группу, и мы все очень быстро собрались, а потом подтянулись еще люди, и еще, а на следующий день это был вообще самый большой митинг, который я видела в Лиссабоне, если не считать украинских. Мы создали новый большой чат среди активистов, сейчас ведется очень много активностей, например, создание мемориала. Мы создали импровизированный мемориал, его уже два раза расхищали, но мы его восстановили, а сейчас хотим сделать там камень. Потом, может быть, мы все-таки добьемся официального согласования мемориала, мурала и — это моя самая большая мечта — переименование куска улицы в Лиссабоне там, где находится посольство, чтобы каждый раз эти циничные люди, сидящие и плещущиеся там в своем бассейне, вбивая адрес, куда отправлять письмо, вбивали улицу имени Алексея Навального. Это очень долгий процесс. Также Ассоциация свободных россиян проводит еженедельные митинги, на которые сейчас мы стали собираться. Особенно активное ядро, они очень большие молодцы, записывают рилсы, проводят различные акции, например, у нас есть потрясающая акция «Молчание — не знак согласия», когда любой человек из России может прислать высказывание без своей фамилии, просто имя и город, и мы это печатаем, выходим и показываем, что у людей из России тоже есть голос. Там он потерян, но он может быть озвучен здесь. Как бы это ужасно ни звучало, но смерть Алексея взбодрила очень многих из тех, кто устал от политики, от акционизма, кто в какой-то момент начал опускать руки. Я могу сказать про себя, что в какой-то момент я начала думать: «Всё, Россия, отстань от меня. Я интегрирована, я живу здесь, я уже не могу быть все время включенной в эту повестку». Конечно, смерть Алексея и выборы очень подняли активность, и первый результат, который я увидела, это то, сколько людей в Лиссабоне пришло голосовать.

24 числа каждого месяца вы выходите к российскому посольству в Лиссабоне, а война все идет. Какой смысл в этих акциях?

— Самое главное, чего мне бы хотелось и что я с ребятами буду стараться лоббировать, это большая включенность португальцев и вообще иностранцев в наши активности, потому что сейчас я вижу основную проблему в том, что до сих пор европейское общество и власть не понимают, с кем они имеют дело. Они имеют дело с убийцей, военным преступником, террористом и новым Гитлером. Я смотрю на это и… Боже мой, почему вы опять наступаете на те же самые грабли, почему до сих пор пытаетесь вести какие-то переговоры? Ну и еще у меня было разочарование, когда, по сути, большая часть стран опять признала Путина легитимным президентом. Ну, как? Как это работает? Неужели вы до сих пор думаете, что можете поддерживать какую-то политическую цепочку и связь с человеком, который ничего общего с политикой уже давно не имеет?

Вы общаетесь с украинцами? Сталкивались ли с негативным отношением к себе из-за того, что вы из России?

— У меня здесь появилось очень много украинских друзей. В какой-то момент я честно сказала своей подруге: «Я очень хочу с тобой дружить и общаться, но, общаясь с тобой, я постоянно чувствую вину. Эта вина портит удовольствие от нашей дружбы, от общения. Я могу позволить себе не чувствовать этого в общении с тобой и не думать каждый раз, что ты из Украины, а я из России?» И она сказала: «Я общаюсь с тобой как с человеком, с другом, а не с паспортом. Конечно, ты можешь со мной чувствовать себя в безопасности и не чувствовать, что ты обладательница этого паспорта, что от твоего имени приносят столько горя. Это не ты, а твоя страна. У кого-то родители абьюзеры, но это же не значит, что человек станет таким».

Чего вы боитесь?

— Самое страшное для меня — стать конформистом. Я никогда не была конформистом, с самого детства. Наверное, если я что-то и презирала, то, наверное, конформизм. Ты не просто молчишь, а приспосабливаешься, да еще иногда скатываешься от конформиста к коллаборационисту, находишь выгоду для себя в самых жестких условиях. Это как будто бы расчеловечивание на очень внутреннем уровне. Это не то, как расчеловечивают врагов, это расчеловечивание себя. Ты становишься пресным, молчаливым и податливым, когда тебя используют как пушечное мясо или как пластилин те люди, которые вообще-то должны работать на тебя всю свою жизнь, каждый день делая так, чтобы тебе как гражданину страны жилось лучше.

О чем вы мечтаете?

— Я бы очень хотела, чтобы у меня была возможность делать в России проекты. Я вряд ли вернусь жить в Россию на постоянку, но мне бы очень хотелось делать в России образовательные проекты гуманитарного толка. Понятно, что я буду это делать не одна, тут нужна команда, но в этой команде может быть очень много прекрасных людей. Это, наверное, будет что-то типа школы для детей и взрослых. У меня даже слоган есть: «Чтобы дети никогда не становились рабами, а взрослые каждый день боролись за свою свободу». Надо каждый день немножечко думать и делать шаги для выхода из внутреннего и внешнего рабства. Моя мечта: чтобы и в России, и у людей, сопричастных России, случился новый серебряный век, чтобы была возможность выпускать все свое вдохновение и не думать о цензуре и самоцензуре. Очень хочется красоты, свободы и творчества во всех их проявлениях. Для этого в России должна случиться сменяемость власти, для начала любая, нужно выкрутить ручку телевизора в обратную сторону, чтобы 10 лет пропаганды ненависти, конспирологии и войны обратились назад, и начать рассказывать про толерантность, про свободу. В общем, создать примерно такое настроение, как было в 18-м году на Чемпионате мира по футболу, помните? Страна была уже совершенно в авторитаризме, но каким-то образом на один месяц весь мир подумал: «О, блин, какая прикольная Россия, какие все открытые, как все хотят общаться, как все хотят коммуницировать и никто друг друга не ненавидит». Примерно вот такой фон надо создать. Что еще нужно сделать? Очень простую вещь — люди должны сами платить налоги, как это делают во всем мире. Надо понимать, что не кто-то там их платит, а люди сами отдают государству свои деньги, и они вправе от него что-то требовать. Гражданские институты, выборность, пропаганда в обратную сторону, то есть пропаганда нормальных человеческих ценностей — это будет прекрасным стартом. Психика людей в России покорежена надолго, но 10-15 лет массовой терапии могут очень хорошо помочь.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

EN