Наталия Даценко: «Боязнь сжирает – не хочу, чтобы она меня поедала!»
Наталия Даценко — режиссер, актриса, сценарист, перформер, арт-педагог. Основательница путешествующего театра «Арт-багаж». Войну встретила в Киеве. Пыталась продолжить свою работу с детьми в городе, на который падали бомбы. Потом уехала в Польшу. Ставит театральные постановки, снимает документальное кино, работает с детьми. В первые же дни войны написала письма своим русским друзьям, в которых говорила, что остается им другом, и что дружба эта для нее важна.
Расскажите о себе.
— Я 12 лет гастролирую со своим театром на колесах «АртБагаж». Я возила спектакли везде, куда только могла дотянуться, где меня понимали на русском или украинском. У меня импровизационный театр. Иногда я ездила и даже не помнила, как меня зовут — столько было спектаклей. Я играла в год до 100 спектаклей, и все это было нужно. Я возила на себе все стойки, все декорации. Иногда между перелетами было чуть-чуть сна, а потом опять куда-то несешься или летишь.
Война застала вас в Киеве. Можете вспомнить первые дни?
— Мы пристроили к нашей старой даче узкий дом, но на плане это все считается как один дом. У этого дома нет правила двух стен, нет такого пространства. А тогда постоянно говорили, что надо соблюдать правило двух стен. В старом доме был подвал, но это дача на песках возле Днепра, то есть блоки сразу кладут на песок, чтобы поднять дом на случай затопления весной, еще от чего-нибудь. То есть подвал — это просто блоки, он даже не врыт в землю. И он может помочь, если стреляет артиллерия, но от того, что падает на голову, он не спасёт, только дольше доставать будут. Однако человек так устроен, что если он сидит не в картонном домике, а в чём-то более бетонном, то ему кажется, что он надежнее защищен. И в какие-то моменты, когда были сильные обстрелы, мы-таки уходили туда и сидели там, когда была слышна артиллерия, а слышно у нас было хорошо. Мы находились в стороне Бориспольского аэропорта. То есть первые взрывы были там, они нас и разбудили около пяти утра, и потом, когда артиллерия шла со стороны Чернигова, мы тоже все хорошо слышали. У меня был один вопрос в голове: «Что мы сделали не так?» То, что конкретно я делала с детьми, все проекты, что с ними не так? Что мне нужно сделать? И что мне теперь нужно говорить? В голове все время шел этот внутренний процесс, а в реальности я просто плакала, читала новости и пила вино. Взрывы бомб были не так страшны — животный страх я испытала в тот момент, когда бомба упала на Киевское водохранилище, на дамбу. Мы живем у Днепра, а мне с детства рассказывали, какое было затопление в 80-е годы, когда Днепр сильно поднялся и затопило нижние этажи. Кто-то поднимался наверх, кто-то быстро убегал. Плюс у меня в голове жива ещё одна картинка: я выросла на Куренёвке, возле депо Красина, где сошла грязевая лавина. Грязевые потоки сошли с Бабьего Яра, и мой дед, как мне рассказывали, вцепился в последнюю машину и успел уехать. Возле депо Красина всегда были выгравированы фамилии тех, кого накрыло этой грязевой штукой. И все эти картинки тут же начали всплывать, и ещё нас всегда предупреждали, что если вдруг дамбу прорвёт, то Оболонь сразу затопит. А мы живем возле воды, и я понимаю, что делают эти нелюди. В тот момент я поняла, что опять могут начаться панические атаки, от которых я за время пандемии избавилась и кое как вернулась в нормальное состояние. Я начала быстро искать какое-то логическое решение. Первая мысль у меня была очень забавной. У нас дом маленький, но выращен вверх, потому что участки маленькие. Нам даже в шутку говорили: «Вы олигархи». Это очень узкий дом, и на третий этаж мы положили резиновую лодку, чтобы её не сдувать. Не знаю, зачем мы ее туда затащили, но она у нас там лежала. Там же на верхнем этаже очень большие окна — я хотела самые большие, какие только можно. И я подумала, что у нас наверху большие окна и лодка. Это одна мысль. А вторая мысль уже более рациональная: сразу взорвать дамбу нельзя. Если будет взрыв, то вода будет уходить постепенно. Всю дамбу нельзя сразу снести. Точнее взорвать её можно, но ее защищает ПВО. Физически заложить взрывчатку можно, как это случилось потом с Запорожской ГЭС, но на тот момент мне показалось, что это невозможно. Взорвать частично — можно, но молниеносно — нет.
Как вы оказались в Польше?
— Я прочитала в фейсбуке, что тут в Варшаве будет фестиваль для украинских детей, для беженцев. А я на тот момент пыталась в Киеве организовать занятия для детей. Я ездила в кафе, по старинке его называли «На Станиславского», но они переименовались в «Театральный буфет», потому что возле театра Ивана Франка. Мы пробовали там с детьми лепить. Я каждый раз ехала туда на велосипеде с пластилином, звучали сирены, уже цвели каштаны. И я каждый раз спрашивала себя: «Я сейчас организовываю занятия для детей, но они могли бы сейчас сидеть где-то в бомбоубежище или в метро, а они едут на занятия». Это же в том числе моя ответственность за организацию этих занятий, и если вдруг что-то случится… Какое-то количество занятий мы провели, но понятное дело, что приходило то два человека, то из-за сирены никто не пришел. Ещё фактически все мои друзья почти сразу уехали. И вдруг я вижу объявление и фотографию с видео детей и раскладушек. Это 2-3 тысячи человек в одном помещении. И я понимаю, что я могу работать с большим количеством людей как арт-терапевт, что я там нужна, а здесь я не знаю, что делать. Ну, я могу дальше продолжать пить вино и страдать, но здесь и сейчас я бесполезна. Работать я не могу, помогать я бы могла, но в тот момент был очень высокий уровень агрессии, а у меня работа очень сильно связана с эмоциями, и я моментально чувствую, когда вокруг появилось очень много агрессии, маскулинности. Насилие чувствовалось, витало в воздухе — это было жутко. Я поняла, что я в этом уже не выживу. Я увидела объявление об этом фестивале и написала: «Я приеду со спектаклем. Мне бы только денег на автобус». А они говорят: «Приезжай». Я села в автобус и привезла на фестиваль спектакль. Потом мы в [нрзб] проводили занятие, и я влюбилась. Тогда я, может быть, еще не очень понимала… Нет, я понимала, что влюбилась, но не знала, как это все коррелировать с тем, что происходит. Я просто взяла человека за руку и все. А дальше все стало развиваться с какой-то космической скоростью. Я стала ездить туда-назад, возила спектакли украинским детям в Германию — всюду, куда могла дотянуться. Какие-то деньги перевели друзья из Израиля, кто-то перевел из Германии. Деньги находились — я покупала билет, куда могла доехать, и ехала.
Было ли вам страшно, когда вы уезжали, а сын оставался в Киеве?
— Тогда впервые по Киеву были очень мощные прилеты. Снаружи всё воспринимается очень жутко, это просто невозможно. Когда ты внутри, наверное, всё по-другому, тебе кажется, что ты можешь оценивать ситуацию, хотя все равно не понимаешь, когда что-то свалится на голову. Я никогда не курила, только баловалась, но тут закурила. Это состояние жуткого физического страха за сына. Тогда еще не было понимания, что я уеду, оно только формировалось внутри. Следом были какие-то поездки, спектакли, постоянное общение по телефону с любимым человеком, а с другой стороны, с сыном. При этом еще были неразрешенные отношения с Тиминым папой, потому что я ещё ничего не говорила, сама себе в чем-то ещё не признавалась. В августе мы организовывали очередной фестиваль, я участвовала в нем уже как организатор, а не просто как актриса и арт-педагог. Нам дали целый театр «Рампа» в Варшаве, отдали его целиком, и мы провели там летний лагерь для украинских подростков и вообще для всех — мультикультурный. Я взяла Тима с собой. Он дома не показывал, что боится. Вроде бы ничего не изменилось: как учился онлайн, так и продолжал, как виделся редко с друзьями, так и продолжал. Ну да, не поехал в лагерь, не поехал на велосипедах, но вроде бы ничего страшного. Но здесь я увидела его совсем другим. Я увидела, как он улыбается, как он вдруг ожил, когда увидел подростков, как стал общаться. Я увидела контраст. Я поняла, что это ненормально — там сидеть. Он просто не говорил мне каких-то вещей, не признавался, может быть, самому себе. Он может быть другим. Жить в войне — это ненормально, и к этому не нужно привыкать. Это было спонтанное решение. Потом, может быть, я себе говорила: «Я так решила», но это не так. Я ему сказала: «Хочешь уедем?» — «Мам, я возьму только компьютер, и я готов». Вот такой у нас короткий разговор был.
После войны общество в Украине, наверное, будет сильно милитаризовано, дети будут играть в войну. Что с этим делать?
— Это жутко, но да, это будет. К счастью, мы пойдем с теми, кто перейдет на новый виток от насилия, и постепенно заберём и поможем остальным. Как? Снимая фильмы, делая спектакли, проводя занятия. То есть всем, до чего сможем дотянуться. Важно, чтобы война закончилась сейчас. Чем дольше она идет, тем хуже. Это же как раковая опухоль — это просто катастрофа. Может, уже некого будет спасать. Это страшно говорить, но люди заканчиваются. Это страшно. Это должно прекратиться. Когда это прекратится, очень важно, чтобы мир, точнее та часть, которая сможет помочь, потому что войны есть не только у нас, ещё есть Израиль, и это тоже катастрофа, а есть войны ещё дальше, о которых мы меньше говорим, чтобы это общество помогло нам вытащить всех из этой ямы психологической и психиатрической поддержкой. Я думаю, что это возможно. Я очень надеюсь, что всё будет меняться, что мы оттуда выгребем. Ну, а что нам остается? Нам нужно выгребать.
Как после 24 февраля складывается общение с вашими русскими друзьями?
— С начала войны, мне кажется, я каждый день говорила с Иркой. Она из Питера, но сейчас, наверное, больше живёт в Канаде. Мне очень важно быть с ней на связи и говорить, чтобы понимать её и не озлобиться. Злоба разрушает меня, разрушает человека. Мы много говорили, она очень умный и значимый для меня человек. Я написала нескольким друзьям, которые мне были важны. Мы редко общались, но я почему-то их вспомнила и написала им: «Я вас очень люблю. Все что угодно может случится дальше, я могу писать разные вещи, возможно очень жесткие. Но помните, что мне важна наша дружба». Мы не общаемся, после больше ни разу не списывались, но мне очень хотелось это написать. Потом мне ещё кто-то звонил, мы пытались понять друг друга. В какой-то момент я поняла, что это бесполезно. После 2014-го у меня был определенный пузырь, хотя слово «пузырь» мне не нравится — свой ценностный круг — и в нём были очень интересные люди достаточно прогрессивного мышления. Мы с ними встречались после 2014-го года в Грузии, проводили проекты в Латвии. Но все равно чувствовалась имперскость от некоторых людей. Даже от близких друзей я чувствую эту имперскость. Это ведь как фон, в котором они живут, они даже не считывают это, не понимают, что это идет за ними. Я в таких случаях просто останавливала их и говорила: «Стоп, нет. Это ваша имперскость, убирайте ее, пожалуйста». Ну, шутила так. Я не разговаривала с людьми, которые были сильно подвержены пропаганде, у меня просто таких не было в окружении. Это ведь те, кто живут с телевизором, а таких знакомых у меня не было. Моя близкая подруга, когда мы говорили, что нас бомбят, а вы не выходите на протесты, отвечала: «Как же мы выйдем? Нас же могут уволить с работы». У меня был диссонанс, я никак не могла это осознать: тут сейчас умирают люди, тут жуткая Буча, Ирпень, а человек говорит: «Меня уволят с работы». Это я никак не могла уместить в голове. Я высказывалась очень хлёстко, иногда, наверное, очень нехорошими словами. Я думаю, что многие до сих пор не понимают, настолько они живут в этом величии, с мыслью, что это родина, а родина не может делать ничего плохого. У них есть шлейф, с которым им нужно работать. Я могу быть с ними в диалоге, но это всё. За них проделать их работу я не могу. Прощать их я не могу, это невозможно. Они должны проделать огромную, колоссальную работу по вычищению этих «конюшен».
Чего вы боитесь?
— Так сложилось, что когда меня спрашивают про чувство вины, я говорю: «У меня его нет». Так получилось, что у меня нет чувства вины. Если говорить про страхи — то у меня их много мелких, которые выползают утром, когда я проснулась, или вечером. А глобально я понимаю, что буду я бояться, не буду — ничего не поменяется. Боюсь? Происходит. Не боюсь? Всё равно происходит. Я выбираю не бояться. Зачем мне тратить силы и энергию на свои страхи? У меня нет глобального страха. Есть маленькие страхи, но я как-то с ними договариваюсь. Говорю себе: «Будешь бояться — случится. Не будешь бояться — тоже случится». Боязнь сжирает, и я не хочу, чтобы она меня съела. Мне не хочется тратить на это время.
О чем мечтаете?
— Я часто спрашиваю людей: «Вы, прежде чем читать новости, помечтали? Просто остановитесь, увидьте мир таким, каким хотите видеть». Это как упражнение: ты берёшь и мечтаешь. В детстве я всегда мечтала утром и перед сном. И никогда мне не говорили, что мечтать — это супер. Это нормально для человека. Нам говорили: «Мечтатели витают в облаках», но это нормально. Человек должен мечтать, он так меняется, и мир тоже. Я мечтаю мечтать. Я хочу видеть мир без насилия. Да, тут даже я не мечтаю, а хочу. Я знаю, что это возможно. Ещё я мечтаю об автобусе-театре. Я хочу дотягиваться до маленьких уголков, где никогда не было театра, привозить его детям, взрослым. Мечтаю об автобусе или кемпере, в котором будет кухня и откидывающийся борт, с которого можно играть спектакли. Это мечта, которую сейчас я пробую осуществить. Очень много лет я об этом мечтаю, но чуть-чуть, а сейчас я очень этого хочу. В этой мечте всё: и путешествие, и возможность делиться. Когда я в июне была в «Прихистке», там было очень много детей украинских ромов. Я в открытую ставила декорации при детях. Там огромная хала, они катались по ней на самокатах и на роликах, а двое мальчишек сидели с открытым ртом и смотрели на то, что происходит. Я говорю: «Вы когда-нибудь были в театре?» — «А что это?» Я хочу, чтобы дети знали, что такое театр. У театра, у спектакля колоссальный потенциал. В нём можно жить, можно формировать действительность, формировать новый мир, в нём можно говорить. Это язык, на котором хочется говорить. Люди должны говорить на языках творчества. Это тот способ, который может быть услышан.