Бэлла Шахмирза: «Несчастные взрослые учат детей жить без выбора»

Бэлла Шахмирза — переводчица и руководитель социальных проектов, по национальности ногайка, фигурант дела «по дискредитации российской армии». 

С 2017 года она вела образовательный проект «Летняя школа “Балапанлар”» в Карачаево-Черкесии — неформальные занятия для детей из сельских районов. С самого начала проект сталкивался с сопротивлением на местах: проверками, давлением со стороны местных чиновников и силовиков. 

В 2024 году в дом Бэллы в ауле Икон-Халк пришли с обыском сотрудники ФСБ, изъяли технику и отвезли её с двумя маленькими детьми на допрос в качестве свидетельницы по делу о шпионаже и госизмене. Бэлле удалось покинуть страну, но проект пришлось закрыть.

Меня зовут Белла Шахмирза. И я — кто я? Я переводчик. Я мама двух прекрасных девочек. Я жена итальянского мужа. Я ногайка. А я люблю путешествия. Наверное, это самые важные вещи в на данный момент моей жизни. Я заканчивала журфак. Я журналист по образованию и переводчица по нынешней профессии.

Конкретно на данный момент мы запускаем небольшое агентство здесь в Милане, которое занимается, собственно, траблшутингом, релокацией и адаптацией людей для жизни в Италии, с тем чтобы люди могли наслаждаться жизнью в Италии, не сильно увлекаясь проблемами с бюрократией, которые их обязательно настигнут.

Как выглядела бы ваша жизнь сейчас, если бы не война?

— Если бы не началась война, я бы не чувствовала этот постоянный ужас от того, что где-то кого-то бомбят, не чувствовала бы ужас и стыд от того, что я не знаю, могу ли я разговаривать с украинцами, которых я слышу на улице, стоит ли мне с ними разговаривать или просто не надо ничего говорить и пройти мимо.

Я бы ездила в свою страну, я бы делала свой проект, я бы строила дом на Кавказе, я бы туда чаще ездила, привозила туда своих итальянских друзей. У меня проект на Кавказе, который я делаю с семнадцатого года, я проводила два месяца моего лета всегда на Кавказе, не считая там других поездок в течение года, в том числе. Я никогда не теряла связь со своей страной, я никогда не теряла связь со своим местом.

И, собственно, я очень много вкладывала в свой проект, который я делала, будучи в Милане. Я делала проект в ауле, и он разрастался. Он, в принципе, успешно шёл. Он логично мог бы разрастаться дальше, если бы не все те обстоятельства странные, которые сложились.

Приехала на Кавказ со своими двумя маленькими детьми. Моей младшей дочери было меньше двух лет, старшей — четыре. И я строила там дом. Я купила там участок и поставила там маленький каркасный домик, чтобы его обустраивать. Когда я приезжаю, я могу там жить. Когда меня нет, могут приезжать преподаватели и тоже жить там.

И я ждала человека, который должен был мне монтировать кухню. Но в 8:30 ко мне постучались. Это было семь-восемь человек. Кто-то из них был одет по форме, кто-то в гражданском был. И они пришли ко мне с ордером на обыск. Так я узнала, что, оказывается, я на тот момент, кажется, была свидетелем по делу о шпионаже и госизмене.

С семнадцатого года вы ввели в Карачаево-Черкесии проект Балапанлар. В чём была его суть и ваша личная роль?

— Летняя школа Балалар — это 12 или 14 дней, когда дети к нам ходят каждый день с утра до четырёх часов, где-то до четырёх, до пяти часов они были. Они у нас разделялись на разные группы, и было разное деление.

То есть в какие-то дни мы могли детей разделить по возрасту и, соответственно, они находились в своей группе. В какие-то дни мы могли их разделить по интересам. То есть дети разных возрастов могли прийти на какие-то занятия вместе. И было очень много занятий, где они могли между собой перемешиваться.

У них был, например, если мы говорим про Карачаево-Черкесию и про самый первый сезон, то это было джиу-джитсу, театр, английский, где они читали «Груффало», сидя под деревом. И это отличалось от формата урока английского в школе, потому что ты сидишь под деревом, ты со своими друзьями, ты дурачишься, ты смеёшься, ты изучаешь историю про Груффало.

А кто-то говорит, что дети не любят читать книги. К нам приезжало несколько очень интересных людей, которые рассказывали про свою жизнь, которые рассказывали про свой путь. И это были такие role models для детей, которые в принципе привыкли видеть только стандартный набор взрослых вокруг.

К нам приехал, например, Ислам Сатыров. Он замечательный музыкант. Он сейчас снимается в кино. Это такой творческий товарищ, который, собственно, ногаец из Ставропольского края. Он к нам приехал, рассказал про то, как он изучал домбру, например, как он учился играть на домбре, как он занимался музыкой.

И к нам приезжала Лиза Евлоева. Она из Ингушетии, она в коляске, она блогер, у неё классный благотворительный фонд. И она тоже рассказывала про свой путь, как она, девушка в коляске, на Кавказе делала карьеру. Я привозила очень много интересных своих друзей со всей России. Они жили у меня дома на Кавказе. И мы делали что-то с местными детьми.

И когда говорю «что-то», не из-за того, что я не знаю, что там, — это просто вот сложно описать одним форматом, одним простым словом. То есть там было много-много софтскилов. Мы прорабатывали, там было много занятий каждый день. Дети не понимали, что они учатся. Они изучали много чего каждый день, но они не понимали, как много они впитали. То есть им казалось, что они играют, они веселятся, им весело и интересно, и они хорошо проводят время.

В чём была миссия этих летних школ?

— Для меня самая главная цель этого проекта была в том, чтобы дать выбор. Мне очень неприятно, на самом деле, даже говорить про Балапанлар в прошедшем времени, но как есть. И для меня было важно, чтобы у местных детей появился выбор.

Если человек хочет остаться в ауле, пусть он остаётся в ауле, но пусть он это делает осознанно. Если человек хочет уехать, то пусть он уезжает в какое-то место, где его ждут, где у него есть какие-то уже знакомые, например, наши преподаватели, чтобы он был готов к разным возможностям, к разным сценариям в своей жизни.

Меня очень, наверное, иногда даже цепляет, когда мне говорят, что я пыталась дать детям какой-то свет, вытащить их из аула. Я никогда не пыталась никого вытащить из аула. Мне хотелось, чтобы те дети знали, что есть другие сценарии их жизни в целом. Кто-то хочет в Гарвард — пусть идёт в Гарвард. Окей. Будет сценарий для того, чтобы твой путь из твоего дома в Гарвард сложился и он реализовался.

Хочешь ты остаться выращивать яблоки и выращивать бычков и барашков? Пожалуйста, оставайся, но делай это, зная, что ты не вынужден заниматься только этим, что это твой выбор, что это классное занятие, что это правильное занятие, что это приносит деньги, что ты можешь быть успешным и счастливым.

Потому что я считаю, что счастливые взрослые — это необходимая часть общества. А у нас очень много в целом в России очень много фрустрированных, обиженных, несчастных людей. И они не знают, что такое быть счастливыми. Они не знают, что такое быть любимыми. Они не знают, что такое быть принятыми.

И они вот эту свою фрустрацию, они разливают её на других людей вокруг. И знаете, это какое-то постоянно вот это вот постоянное несчастное состояние. И это не очень круто. Вот это какая-то беспомощность, какая-то вынужденность. Я хожу на эту работу, потому что я вынужден. Это моё общество, да? То есть и российское, и кавказское, и ногайское, и московское.

Я вижу этих людей. Ну, то есть я с ними больше сталкиваюсь, я с ними больше прожила. Это моя культура, это моя жизнь, то есть это мои родственники, это моя семья. И в целом просто я смотрю, что грустно. Вот этой грусти, вот этой вынужденности её слишком много.

Для меня это связано с каким-то отсутствием свободы, с отсутствием выбора, с отсутствием личной свободы, когда мы вынуждены были сначала по одним законам жить, ну там, условно, да, по каким-то определённым правилам очень жёстким, которые нельзя нарушать и в которых не было логики.

И сейчас мы продолжаем тоже вот этот вот груз, вот эту вот дохлую лошадь мы продолжаем с собой таскать. Вместо того, чтобы — блин, ну лошадь сдохла, оставим её здесь, похороним, как надо, и давайте как бы уже на наших плечах не будет ничего, и мы будем жить своим умом.

По каким признакам вы понимали, что школа действительно работает?

— Когда мы приходим в частную школу любую, да? То есть вот сейчас в Москве очень много школ, вообще по миру много частных крутых международных школ. Одна лучше другой. В одной олимпийский бассейн, в другой теннисный корт, в третьей там, не знаю, керамическая студия.

В эту же школу частную могут попасть дети определённых родителей, которые живут в определённом большом городе, обычно в определённом месте, довольно там развитом. И туда попадают те, кто разделяет ценности этой школы. Туда попадают дети по тройному позитивному отбору, да? То есть и родители могут себе позволить вкладываться очень много в образование своих детей.

Когда мы говорим про Карачаево-Черкесию и любой регион, где у родителей нет денег, у многих нет денег, при этом дети есть, в семье несколько детей, — что происходит? У этих родителей нет денег, у этих родителей нет понимания того, что они хотят дать своим детям.

То есть они хотят, чтобы дети выросли хорошими людьми. Ну, нормально, нормальное представление о мире. Но при этом у них нет инструментов, как это делать. И ещё более того, нет среды, где это можно им дать.

Те дети, которые к нам приходили… например, к нам приходил мальчик, он приходил с грязными ногтями, просто с длинными грязными ногтями. Ему было 7 лет, и никто ему не мог сказать. Ну, то есть мы не могли там как-то к нему относиться иначе, чем к другим. К нам приехал, например, астрофизик.

И этот мальчик, который ничего не понимал в астрономии, в астрофизике и так далее, он полтора часа слушал с открытым ртом этого учёного. Это не из-за того, что он понимал, о чём идёт речь, а просто для него это было что-то совсем другое, и он это впитывал.

И когда я вижу через несколько лет, что эти дети выбрали определённый путь, когда они пошли учиться, выбрали какие-то профессии, которые отличаются от стандартного набора стоматолога, дизайнера и юриста, то я понимаю, что как бы мы всё-таки заложили в них какие-то правильные знания, которые позволили им идти в другом направлении.

Как думаете, почему ваш проект столкнулся с таким количеством препятствий в вашем родном регионе?

— В тот год, когда мы начали проект, никто не понимал, что можно делать с детьми. И, более того, не понимали, что дети — это как раз отличный инструмент для пропаганды. Куда лить пропаганду, да?

И был такой вакуум между необходимостью работы с детьми и между тем, что государственные структуры могут им дать. То есть были какие-то летние лагеря, туда никто не хотел, потому что слишком формально и так далее. У нас-то вся программа была максимально неформальная, и это тоже нас отличало, почему дети хотели к нам ходить.

Нас очень быстро оценили родители. Вот эти простые кавказские родители поняли, в чём наш секрет, в чём наша идея, и они начали с удовольствием отпускать своих детей. Им это нравилось. А государство в какой-то момент проснулось, и они поняли, что, вообще-то, они хотят эту вотчину забрать себе. И мы ещё успели там в последний вагон уходящего поезда вскочить.

Нас никто не понимал: не понимали, что мы делаем, не понимали, кто мы, зачем мне это надо. Никто не понимал, зачем мне это надо и зачем моим друзьям, которые успешные люди, работают в прекрасных больших корпорациях, работают в банках, путешествуют по миру… Зачем они приезжают в аул, спят на полу, потому что спальных мест не хватало? Вот в таких условиях бесплатно что-то делают.

У нас не было никогда крыши как таковой. То есть я не чья-то дочка каких-то известных политиков, бизнесменов и так далее. У меня нет какой-то такой крыши, вот в прямом мафиозном понимании этого слова. И я всегда говорила с самого начала, с семнадцатого года, что на нас очень удобно всем силовикам делать карьеру.

Я живу за границей, приезжает непонятная толпа людей, непонятно что делаем с детьми. То есть, если бы они приходили, смотрели, они бы видели, но они-то не приходили. И, соответственно, создать мне проблемы для них было хорошим карьерным ростом.

В семнадцатом году Министерство образования, местная школа нам отказала. Но мы потом договорились с местным колледжем о площадке, где можно проводить, где можно собирать детей. Потом к нам вызвали фэсбэшников, чтобы проверили, у всех ли есть документы. «Какие документы? Иностранцы тут собрались». То есть меня всегда пытаются выставить иностранкой, хотя у меня до сих пор только российское гражданство.

Восемнадцатый год — мы получили финансирование от региона. Лучше бы не получали. С финансированием были очень большие проблемы. Оно пришло гораздо позже, чем должно было быть. 2 400 000 — как-то так. Если мы даже пересчитаем на ребёнка, то это было там около десяти тысяч, ну там меньше.

Но у меня за этот месяц, пока летняя школа шла, дома жило 40 человек. 40 человек в нормальном, просто обычном доме. Он большой, но это не гостиница. Финансирование на этот проект нам пришло в последний день. То есть аванс за проект нам пришёл в последний день второй смены.

Я вложила свои деньги, чтобы это всё произошло, я не могла подставлять людей. Мы купили всем билеты. Мы заключили со всеми договоры. Всё было прекрасно, всё было официально, всё было максимально прозрачно. Это всё равно не устроило.

Нас попытались сделать козлами отпущения и какими-то ужасными преступниками. Они искали подтверждение тому, что мы не проводили две смены летней школы на 250 детей. К ним приводят детей, те говорят: «Мы были в летней школе, мы там ходили, мы ничего не платили, у нас были обеды, с нами занимались, нам дали футболку, нам дали подарки». Эти ребята не верят, силовики не верили.

В девятнадцатом году нас тоже держали в неведении и потом нам не дали школу, нас выгоняли из школы. То есть мы собрали детей, нам вроде как всё подтвердили, дети пришли в школу, мы пришли в школу, нам не дают школу, а говорят, что сейчас вызовут полицию. Были отвратительные сцены, ко мне домой приезжали какие-то прокуроры, пытались найти летнюю школу у меня дома.

С прошлого года я больше не могу приезжать в Россию. А у нас практически до этого лета шли занятия. В двадцать первом мы сделали летнюю школу прекрасную в Астрахани. Там тоже в ногайском ауле сделали. С двадцать второго мы начали делать уже на своей площадке.

Вы приезжали делать летнюю школу в России в то время, когда российские ракеты разрушали школы в Украине. Как вы для себя решали моральную дилемму?

— Любые благотворительные проекты — благотворительные, не бизнес — нужны в то время, когда самый кошмар. Образовательные проекты нужны в тот момент, когда образование запрещают.

Образовательные проекты не нужны, когда в стране всё прекрасно, всем всё разрешено и так далее. Правозащита нужна в тот момент, когда опасно всё. Журналистика настоящая нужна в тот момент, когда любое слово может стоить жизни и стоит жизни. Вся благотворительность нужна в тот момент, когда темно, страшно, опасно и холодно, а не в тот момент, когда всё прекрасно.

И для меня продолжать работу в России было естественно, потому что я работала с теми людьми, у которых и так мало что есть. Я не могу сейчас допустить, чтобы из-за очередных, скажем так, геополитических больших процессов опять маленькие люди в маленьком регионе, у которых и так мало возможностей, страдали ещё больше.

Понимаете? Потому что если не продолжать образовательные проекты, то вырастет то поколение, которое будет верить, что где-то живут нацисты, что всё плохо, а мы правильно себя ведём. Вырастут те люди, у которых нет шансов, у которых нет внутри счастья, у которых нет внутри света, которым будет всё равно и которые пойдут убивать людей за деньги.

Люди не делают это от хорошей жизни. Люди это делают от отчаяния, от какого-то несчастья, не из убеждённости. Мы это все прекрасно знаем, что люди шли воевать и идут воевать из-за денег. И в этот момент надо с ними работать. Не когда всё хорошо, не когда все прекрасно живут, когда могут все ездить за границу и покупать машины.

У меня в этом не было никаких сомнений, что надо продолжать. Более того, я была уверена, что надо больше продолжать, что эта опасность, которой я подвергала себя… я знала прекрасно, что происходит. Эта опасность сопоставима с миссией, которую мы должны делать. И более того, это моя страна. Почему кто-то должен отнимать у меня мою страну? Россия — моя страна, Кавказ — мой дом, Черкесия — мой дом.

Что происходило после того, как к вам впервые пришли силовики?

— У меня в этом маленьком пространстве 30 метров провели обыск, копались в трусах, забрали телефон, блокнот с рисунками, паспорт и ничего не говорили. А я весь месяц на тот момент занималась ремонтом, детьми в центре.

После обыска меня повезли на допрос с фэсбэшником. Я поехала вот сюда с двумя маленькими детьми. И местный фэсбэшник из этого отделения, он смотрит на моих детей, говорит: «Таких маленьких у нас ещё никогда не было».

Дело в том, что конкретно вот сейчас, постфактум, я понимаю, насколько это абсурдно, но конкретно в тот момент он повёл себя по-человечески. Насколько может себя повести по-человечески фэсбэшник? Он принёс им какие-то печеньки, он принёс им сок, другой фэсбэшник дал телефон. То есть на человеческом каком-то уровне они себя вели достаточно адекватно.

Но когда я смотрю на ситуацию, когда к матери двух детей приходят с обыском, забирают её на допрос с маленькими детьми — ну это отвратительно. И более того, они же забрали мой телефон. Я выхожу оттуда, со мной сотрудник этот выходит, который всё проводил. Я говорю: «А мне телефон отдадите?» К счастью, они мне ещё дали возможность приехать на моей машине, я не хотела своих детей пугать.

А он говорит: «А мы вам не отдадим ваш телефон». Я говорю: «А почему?» Он смотрит на меня как на сумасшедшую: «Ну да, он нам нужен. Оставляю мой номер телефона, если что — позвоните, сообщите». А я смотрю на него, говорю: «У меня шкаф на Wildberries пришёл, я шкаф не смогу забрать, у меня QR-код в телефоне».

И он продолжает на меня смотреть под вот такими глазами. Какой QR-код? Он-то знает, что будет со мной. Оказалось, что я помню номер своего мужа наизусть. Мне одолжили телефон. А в это же время эти же фэсбэшники пришли в мой центр и забрали оттуда три ноутбука.

Они устроили там обыск. Они забрали оттуда три ноутбука, которые нам подарили. Это были старые ноутбуки по 20 тысяч, на которых дети смотрели мультфильмы, и мы там проект подключали, смотрели кино, какие-то вещи делали максимально простые. Они до сих пор их не вернули. Они не просто для развития там не сделали, они ещё и всё, что было, уничтожать пытаются.

Я связалась с правозащитницами, и девушка мне говорит: «Белла, ты уезжаешь». Я говорю: «Куда я уезжаю?» Она говорит: «Ты прямо сейчас уезжаешь, у тебя всё очень плохо». Я говорю: «Как? У меня стройка, я не могу уехать, я дом строю». Она говорит: «Белла, ты не поняла, ты уезжаешь, всё очень плохо».

Я уехала, меня вывозили, это была эвакуация. Это было сложно. Мои дети истерили, потому что дети понимают, что что-то происходит не то. И я уехала. А в сентябре мы узнали, что завели дело по дискредитации российской армии.

Вы наблюдали Россию после начала войны. Как менялся ваш родной регион за это время?

— В первый день войны, 24 февраля, я была на Кавказе, и это был четверг. Почему я помню, что это был четверг? Потому что по четвергам у ногайцев это ритуальный день, когда ходят поминать усопших.

В этот день я была дома у своего дяди, которого не стало. В честь него молитва, общая еда. И в этот день началась война. И все обсуждали, конечно же… мы не знали, мы не понимали, что происходит. Все были в таком состоянии: «лишь бы моего сына не забрали», «нас это не коснётся». Такие общие разговоры.

Я думаю, что на Кавказе и в принципе в отдалённом от эпицентров событий регионе люди в первую очередь стараются думать о себе, и они думают о себе как о медвежьем угле, где точно ничего не случится, куда это не дойдёт. В Карачаево-Черкесии была такая полудрёма.

Люди привыкли к войне, люди живут с ней, они не замечают слона или не хотят замечать слона, потому что заметить слона — это стоит жизни, стоит свободы, безопасности. Я осуждаю тех людей, кто ведёт пропаганду. Я осуждаю тех людей, которые ведут войну. Я осуждаю отчасти тех людей, которые пошли на войну за деньги, потому что многие были вынуждены, а всех остальных я не могу осуждать. Я не считаю себя вправе.

Многие родители, не принимая «Разговоры о важном», забирают детей на домашнее обучение или отдают в частные школы. Это реально выход из положения?

— Мне сейчас стало сложно вообще с людьми в России общаться, потому что мы по многим моментам просто не сходимся, несмотря на то, что я очень сильно пытаюсь понять, ставить себя на их место.

Я думаю, что слишком много стало токсичности, этой пропаганды, милитаризации. Ты можешь ребёнка забрать на домашнее обучение, но этому ребёнку нужно заложить правильное понимание ситуации. Что я считаю правильным пониманием? Что война — это плохо, что нельзя воевать, что надо любить других, что надо дружить, что все конфликты надо решать по-другому, не насилием.

И если ты эти вещи не закладываешь, твой ребёнок может ходить куда угодно, хоть в школу буддистов — ему это не поможет, потому что он не сможет противостоять той гигантской махине пропаганды, которая работает сейчас. Сейчас под пропаганду попадают все. Даже те, кто очень сильно старается.

Поэтому, если не заложены какие-то важные основы, то что домашнее обучение, что частная школа… я думаю, это не имеет большого смысла, если всё окружение настолько сумасшедшее. Относительно своих детей — моей старшей дочери пять, младшей три — я поняла, что не буду их оберегать от всего, что происходит.

Я буду с ними говорить про войну, про голод, про диктатуру, про страшные вещи. Они знают про то, что в России есть плохие дяди, из-за которых мы не можем туда больше поехать. Я хочу, чтобы они знали, что происходит в этом мире, чтобы они умели внутри себя знать: вот это хорошо, вот это плохо, чтобы у них всегда был внутренний ориентир.

Как война и преследования отразились на ваших отношениях с родными и земляками?

— Так получилось, что я с родителями на данный момент не общаюсь, и это не связано с войной. С кем-то я попрощалась, с кем-то я стала осторожнее. И вообще я старалась с людьми не обсуждать войну.

Несколько волонтёров, которые были у меня в команде, три парня, они были моими волонтёрами в свои 16-17 лет. И они были в армии на тот момент, когда началась война. Я начала их искать. Двое были в Новосибирске, к счастью, их никуда не отправили.

А один был в Ленинградской области, и в итоге его отправили в самом начале под Харьков. Я отчаянно искала его номер телефона, чтобы узнать, что с ним. И он сказал, что я была первая, кто вообще до него достучался. Мне очень за него обидно. Он жив, но это ничего не значит.

Он суперталантливый, вот человек эпохи Возрождения, который умел всё. Этот мальчик таков: ему что ни дай — он всё умеет. Он и поёт, и танцует, и может вышивать, и работать с деревом. Талантливый, красивый молодой человек, которого просто отправили в это пекло.

Он довольно быстро оттуда постарался выбраться, закончил службу, вернулся, сказал, что никогда в жизни не поедет туда, что это ужасно. Сказал, что многие ребята, которые были с ним, погибли. Сейчас он в ауле, в депрессивном состоянии. Я понимаю, что ПТСР никуда не денется, и никто с этим работать не будет.

Кто такие ногайцы и как складывалась судьба этого народа в составе России?

— Ногайцы — это небольшой кочевой, степной народ, который жил на территории Северного Кавказа, в степях Поволжья. Нас осталось сейчас не так много. В Карачаево-Черкесии нас всего около 15 тысяч, а по всей России — около 100 тысяч. Мы примерно как динозавры: редкие, уникальные, и мне это нравится.

Взаимодействие с государством для меня началось в тот момент, когда я узнала, что ногайский алфавит в течение 20-30 лет переделывался раза три-четыре. Сначала была арабская вязь, на ней выходила пресса, печатались книги. Потом это всё перешло на латиницу в середине двадцатых годов. И после этого через пару лет перешло на кириллицу.

Ногайский язык претерпел значительные изменения за короткое время. И это дало о себе знать. У нас тюркский язык, мы легко можем изучать другие языки и понимать их. На латинице нам было бы гораздо проще общаться с людьми из других стран.

Но так получилось, что за счёт кириллицы мы связаны только с теми народами, которые на ней пишут. Даже иностранным исследователям сложнее, потому что им сначала нужно преодолеть кириллицу. Я была шокирована тем, как государство может просто прийти и что-то сделать с культурой целого народа.

Есть теория, что это было сделано специально, чтобы разделить нас всех: в Карачаево-Черкесии объединить с карачаевцами, в Дагестане — с кумыками. Но это не сработало, ногайцы сохранили свою идентичность. Нам важно быть ногайцами.

У нас сохранились старые фамилии по родам и племенам: Кирейтовы, Наймановы, Карасовы. Это племена, которые когда-то влились в то, что сейчас мы называем ногайцами. Они не попали под депортацию, как карачаевцы или калмыки, потому что ногайцев к тому моменту было уже очень мало — всё, что можно было истребить, истребили до этого.

В моей семье мой прадед пропал в тридцатые годы. Он переехал в наш аул Эркен-Халк, женился на моей прабабушке. В тридцатый год он исчез. Из дома бабушки чекисты забирали всё. Есть легенда: прабабушка была женщиной смелой. Когда пришли забирать соль, животных, мебель… мой дедушка, ребёнок 3-4 лет, играл с плёткой.

Человек попытался забрать эту плетку у ребёнка. Бабушка сломала эту плеть об колено и бросила её в огонь. Сказала: «Вы что, теперь и это у ребёнка хотите забрать?» Приходили чекисты, да.

Карачаево-Черкесия — один из немногих регионов, где населённые пункты официально называются аулами. Насколько это принципиально для ногайцев?

— Для нашего культурного кода это очень важно, когда наименования, которыми ты пользуешься, переходят и в бюрократию. У слова «село» есть какая-то уничижительная коннотация: мол, ты из села.

А здесь мы понимаем, что наш аул отличается от других. Это добавляет культурного разнообразия. Качество жизни в наших аулах очень даже высокое: большой участок земли, дом, интернет, вода, свет, все друг друга знают. Если взять картинку хорошего американского пригорода, то это вполне применимо к аулу.

Как проходило ваше детство в Карачаево-Черкесии?

— Много фруктов, солнца, свободы. Это было прекрасно до момента, пока я не поняла, что немного отличаюсь от других, потому что постоянно что-то читала. Мы сбегали на речку, общались с родственниками, были бесконечные свадьбы — яркое, счастливое время.

На юге было распространено продавать металлолом. Мой папа принимал его и дал мне денег, сказал: «Давай ты тоже будешь принимать, взвешивать, оценивать, расплачиваться. А когда я буду отвозить его в Новороссийск, буду привозить тебе гонорар». Так я начинала зарабатывать деньги.

Моя мама была карьеристкой, активной женщиной, которой всегда было тесно в рамках, которая не хотела замуж в 20 лет. У меня дома были другие установки. Мои родители были в сложных отношениях со своей родней, что позволило им быть более свободными по отношению ко мне. У нас не было тотального контроля.

Это позволило мне вырасти в большей свободе, чем те, кто рос со старшим поколением и слышал: «ты не должен высовываться», «ты должен вести себя определённым образом». В кавказской иерархии у всех есть своё место. Кавказская культура — это искусство «читать воздух». Ты заходишь в комнату и по тому, где стоит твой стул, понимаешь, как к тебе относятся.

В моей семье этих сложных конструкций было меньше. И, к счастью, мне удавалось избегать местных сплетен и склок.

Как вы оказались в Москве?

— Моя тётя Кильду в советское время была депутатом, образованная женщина. Когда мне было лет 12-13, она сказала: «Белла, я хочу, чтобы ты училась на журфаке МГУ».

Я понятия не имела, что это такое, но ответила: «Хорошо, тётя Кильду, сделаем». Я поступила на вечернее отделение и училась на Моховой. Прекрасные воспоминания.

Как вы оказались в Италии?

— Я заканчивала школу экстерном в ауле, чтобы не тратить два года. Пока мои одноклассники ходили на свидания, я работала. В какой-то момент я увидела их из окна кабинета русского языка — они смеялись на солнце, а я была «заучкой».

Настроение было плохое, и я решила: раз у меня есть время на плохое настроение, я найду один час в неделю на итальянский. Почему итальянский? Не знаю. Начала учить его ещё в Черкесске. Писала, читала, говорила свободно ещё в России.

Закончила журфак, пообещала себе никогда больше не учиться. Но через пару дней увидела объявление о наборе в Миланский государственный университет. Решила попробовать, и через три месяца уже жила в Италии.

В какой момент эмиграция перестаёт быть временным состоянием и становится жизнью?

— С первого момента я жила полноценной жизнью. Не было настроя «уеду и вернусь». В четырнадцатом году я решилась на отъезд из-за событий в Крыму и милитаризации. Появились рамки в метро, досмотры, люди в камуфляже… я реально боялась.

Как только появилась возможность — стипендия в университете — я уехала без денег. Думала: если что-то случится, заберу родителей. Я скучаю по Москве, по аулу, по дому. Но сейчас передо мной весь мир.

Раньше дети ездили только на Кавказ, а в этом году они были в Голландии, Бельгии, Албании, Испании.

Чем вы сейчас живёте и чем заполняете потребность в социально ориентированных проектах?

— У меня было два больших социальных проекта: лекторий «Лицом к лицу» в Москве и школа «Балапанлар» на Кавказе. Я делала их с нуля, на одном запале. Но мне не хватило устойчивости и финансовой грамотности.

Сейчас я строю базу — занимаюсь бизнес-проектом, нашим агентством. Не для того, чтобы покупать биркины, а чтобы иметь ресурсы для вложения в классные социальные инициативы. Я верю в социальные изменения.

Чего вы боитесь?

— Боюсь, что внутри станет слишком много тьмы или грусти. Не хочу оказаться в ситуации, где я буду чувствовать, что ничего не могу.

Во время войны мне помогли две книги: «Антихрупкость» Нассима Талеба и детская книга про девочку в предвоенной Японии. Там тоже была милитаризация, пропаганда, но появился человек, который открыл школу. Девочка спустя годы стала успешной журналисткой.

Я поняла, что отличаться от других — это круто. Раньше я была в меньшинстве вынужденно: в ауле — потому что читала книги, в Москве — потому что я ногайка. А сейчас быть в меньшинстве — мой осознанный выбор. Мне нравится думать по-другому и показывать людям другие точки зрения.

С чем вы сегодня связываете свои надежды?

— Надеюсь вернуться домой, достроить свой дом и пригласить туда друзей, не думая о визах. Надеюсь на открытый мир, в котором и вы приедете ко мне в ногайский аул.

Мой дом стоит на горе, оттуда видно реку. Я буду рассказывать вам легенды, и мы будем жарить шашлыки.

Оставьте комментарий

EN