Анастасия Панова: «Ты меня целуешь, потому что война»

Анастасия Панова — благотворительница, многодетная мама и «человек, живущий в мире». Её проект «Орбита» помогает русскоязычным эмигрантам по всему миру находить дом, работу и опору. Часть её детства прошла в старообрядческой общине на Урале. Позже Настя окончила МГУ и работала в благотворительном фонде «Линия жизни». После аннексии Крыма вместе с мужем-британцем она переехала в Лондон.

Сегодня Настя объединяет волонтёров, специалистов и семьи в разных странах, помогая украинским беженцам и российским эмигрантам — с жильём, документами, адаптацией и восстановлением после травмы. О том, как прожить острое горе и сохранить право на русскую идентичность, она говорит в своём интервью «Очевидцам».

Расскажите о себе.

— Панова. Я вдохновляю людей звучать желательно своим голосом, рассказывать о себе. И когда меня спрашивают: «Расскажи о себе», я начинаю тупить каждый раз, несмотря на то, что я делаю это много лет. Я человек, а человек, проживающий в мире. Для меня в последние годы моей жизни это очень важно звучать именно так. Настя Понова, человек, проживающий в мире.

Я мама, я супруга, друг, партнёр, иногда инвестор. И я лидер своего сообщества, которое называется Орбита. Я деятельная, у меня получается много всего делать, я много всего успеваю. И я успеваю столько, что вокруг меня образовалось вот это поле—среда. Кому-то кажется это свободой, кому-то кажется это новыми возможностями, кому-то это звучит вдохновением. Ну, для меня это, в общем, некая экосистема, у которой язык общения главный — это живые мероприятия.

В общем, говоря, Орбита началась с проекта Бумеранг добра здесь, в Англии. А до проекта Бумеранга добра в Англии я была наёмным сотрудником благотворительного фонда Линии жизни. Таким образом, весь мой путь — это такая песня, такой танец про социальные проекты, про некоммерческие организации, про духовность и про жизнь сообщества.

Я родом из старообрядческой общины, а это в первую очередь для меня не Бог, а именно Бог внутри тебя. То есть жизнь сообщества. Африканцы называют такое явление убунту, что значит, когда мы живём друг для друга и в совместном бытие с друг другом. Орбита служит русскоговорящему сообществу мира, объединяет людей в нескольких городах и странах. Мы проводим живые культурные, социальные, благотворительные мероприятия. Я езжу по разным городам, встречаюсь с русскоговорящими сообществами, знакомлюсь, слышу. И впоследствии вот сейчас уже мы разработали линейку сервисов и услуг для русскоговорящего общества, для русскоговорящего мира.

В детстве вы проводили много времени в старообрядческой общине. Что первым вспоминается об этом?

— Суровость быта. А суровость быта трудового, быть в общине — это в первую очередь, опять же, для меня и это мои воспоминания, это очень много-много трудиться. Красота моления, стоять на службе — это огромный труд и интересное, очень интересное состояние, наверное, изменённого сознания. Это происходит во время моления. Со мной это произошло.

И, конечно же, такие классные, дорогие любимые сердцу вещи, как запах бабушкиных рук, живот в фартуки, дедушкина борода, снег, мороз лютый, абсолютно, поленица, как складывать поленицу правильно, иконы мерцающие, ну, в общем, вся эта вот художественная романтика. Бабушка с дедушкой хотели, они верили в то, во что верили они. И это называется беспоповцы. Когда ты пытаешься это определить, всё время они не попадали ни под какое определение.

Короче говоря, история их такова, что это, наверное, первый альтер, ну, в моём понимании они мои первые альтернативщики и мои первые мигранты. Потому что старообрядцы по своему историческому пути являются мигрантами вечными. Они это кочевые люди, племена, которые переходят из деревни в деревню, спасаясь от цивилизации, потому что они верят, и мои бабушка с дедушкой верили, что уехав из города Свердловска, в котором они жили со своей семьёй, они уехали в деревню. Таким образом, они будут ближе к Богу, спасаться им будет легче. Старообрядцы верят в то, что цивилизация приносит разрушение красоте обряда и связи с Богом. Поэтому жить в лесу или жить вне цивилизации — это способ сохранить эту связь с Богом. Вот так.

Таким образом бабушка с дедушкой оказались в Шалинском районе, посёлке Колпаковка, станция Харёнки, на Урале. Ну, они и были уральскими людьми, но из города именно переехали в деревню там. А моя мама на свет появилась ещё в городе. И мама часто говорит о том, что она помнит, как бабушка красила брови, подкрашивала брови и ходила на каблуках. И даже уже по приезду в Харёнки бабушка надела свои клёши и поехала на велике на работу. И её буквально зашеймили в Харёнках, и больше она этого не делала. И вот постепенно, мама рассказывает, бабушка становилась всё более строго во внешнем облике.

То есть старообрядцы поддерживают эстетику, красоту. Мы закрываем голову платком, замужняя женщина, девушка, сарафаны длинные, мужчины носят косоворотки, мужчины молятся в кафтане. То есть все эти слова в обиходе, они живы. Это такая же реальность, как у других людей, Facebook, Twitter, Илон Маск или какие-то другие штуки уже из нашего мира.

Откуда у вас интерес к общественным и политическим темам?

— Моя мама первый воздух в нашем поколении такой свободы и борьбы вообще за право быть собой, начиная с личного пространства, которого она была лишена в деревенском доме, а заканчивая своим правом на Бога, да, большими какими-то вещами. Мама довольно рано уехала из общины.

Человек, рождённый в шестьдесят четвёртом году в тех условиях, в которых она родилась, и человек, который стал режиссёром. Мама снимала многие… мама снимала одну, по крайней мере, культовую программу, выступила её режиссёром и создателем на сочинском телевидении. Она с ребёнком на руках со мной переезжала из города в город. Она была режиссёром Второго канала, утренней программы и переехала в Москву. Мы, ну, мы переехали в Москву.

И мама абсолютно гламурная, классная, лёгкая, весёлая, меж тем глубокая, ищущая смыслы. Маму занесло в какой-то момент в Демократическую партию в Думе. Мы думали, мама думала, что она имеет влияние. Это был тот период романтических надежд, когда казалось, что можно, попав в Думу, быть к чему-то сопричастным. Влияние у мамы не случилось, а вот чувствование, понимания тенденций заставляли нас говорить о многом.

Вот те самые кухонные разговоры, это мама и папа и наша маленькая микрокухня сначала в съёмных квартирах, потом в собственной квартире, когда мы постоянно—постоянно разговаривали. И вот в этих разговорах, когда мы обсуждали книги, обсуждали тенденции, обсуждали театр, рождалось понимание, во-первых, понимание того, что мы можем говорить и обсуждать, ставить под сомнения. Во-вторых, что это и есть огромная любовь наша к России, что это и есть наша связь, это там, где наш фокус внимания, это, ну, это и есть любовь для нас.

И вот потратив все эти десятилетия на разговоры на кухне, мы точно к четырнадцатому году знали, что происходит что-то ужасное. Она будет меня ругать за то, что я об этом говорю, потому что это… потому что мама затихла в последние 3 года. У неё настоящий абсолютно посттравматический синдром. На момент 24 февраля она… она уже давно, мы с четырнадцатого года все уехали из России, но конкретно 24 февраля двадцать второго она была в Москве. И с тех пор она молчит, несмотря на то, что она журналист и режиссёр. Она находится в Кишинёве и сдаёт квартиру. Поэтому она является такой инфраструктурной площадкой информационной. У неё постоянно останавливаются такие интересные экспаты, но она выбирает сейчас путь. Она не говорит об этом.

Как вы проявляли свои политические взгляды в России?

— Я думаю, что я очень плохо проявляла свои взгляды. Я была на маршах, но я ходила туда тусоваться за чувством единения. А я не знала предвыборную кампанию, например, Немцова, которого сейчас очень ценю как память.

Но выпендриваться и говорить о том, что я что-то понимала… Илья Яшин был для меня классным, симпатичным парнем. Навальный — мутный чувак, ничего не понимаю. Я сама для себя была ещё тогда, ну, как бы классной девчонкой, которая знает, что делает в маленьком оазисе в виде работы в благотворительном фонде. А дальше полити… политические кухонные разговоры мне всегда были очень интересны, но я как будто немножко чувствовала себя такой блондинкой, которой пока я пока не настоящий взрослый, и мне не нужно этим заниматься.

Что привело вас в благотворительный фонд Линия жизни?

— Ирония заключается в том, что Линия жизни была благотворительной программой Charity Aid Foundation. По-моему, это британская компания, которая предоставляет панель по обслуживанию разных благотворительных инициатив, административную панель бухгалтеров, юристов, в том числе учит благотворительности и культуре благотворительности. И, конечно, на западный мир Нидерланды, Британия были весьма передовыми странами, у которых стоило бы учиться благотворительному делу. Ну, хотя бы, например, фандрайзингу, который в России на момент двухтысячных ассоциировался с чем-то…

Мы так быстро всё, мы так быстро живём, так быстро забываем о том, что о том, где мы на самом деле жили, откуда мы пришли все, откуда мы родом. В моих двухтысячных такие вот, да, вспышки, это были, не знаю, Кофемания, Барси Мачёв или какие-то там тусовки, моя молодость. При этом тоже была огромная такие тёмные дыры, невежества и НКО, некоммерческие организации. Это было такой огромной тёмной дырой каких-то попыток жён олигархов весьма пошлым образом делать какие-то мероприятия для того, чтобы фандрайзить, да, вот как мы знали слово фандрайзинг. Или было понимание христианской благотворительности, когда обязательно монахини или там люди выбивали деньги, рассказывая о том, как дети страдают. То есть это была апелляция к боли.

Фаина Захарова, с которой нас вела судьба, которая до этого работала в фонде защиты дикой природы, который и является той самой первой инфраструктурной площадкой в России именно западной модели фандрайзинга и построения благотворительных компаний. Фая приняла меня абсолютно непонятно зачем, почему, за что, потому что я считаю, что я была очень тупая. Я, по-моему, только что закончила университет МГУ. Я закончила МГУ, куда поступала… Я поступала в общей сложности 7 лет подряд в разного рода вузы, потому что я была троечницей и школу заканчивала экстернатом, потому что мне не нравилось учиться, и я тупая. Ничего страшного, поступила. У троечниц есть такой тоже классный побочный эффект. Целеустремлённость, когда надо. Вот. И закончила МГУ. Это было большой гордостью для моей мамы и для меня тоже. А закончив университет, вот я попала в Линию жизни.

Чем конкретно вы занимались в Линии жизни? Что входило в вашу работу?

— Программа Линии жизни занималась очень узкой спецификацией. Это были дети с заболеваниями сердца, пороки сердца. На тот момент, когда я вступила в программу Линии жизни, стала штатным сотрудником, мы фандрайзили на кардиостимуляторы, которые мы закупали в Америке. Это было абсолютно небо и земля. По технологичности.

То есть Россия до сих пор, скажем, в отдалённых регионах России каждый день детям проводились полостные операции. Полостные операции — это вскрытие грудной клетки. И очень многие дети тяжело переносили эту операцию. И был очень высокий процент именно летальных исходов, потому что это тяжёлая операция. На тот момент уже какая-то часть цивилизованного мира пользовалась американскими кардиостимуляторами, которые запускались через основную артерию.

Мы запускали рекламную кампанию, мы показывали людям, как выглядит кардиостимулятор. Он выглядел как зажигалка Дюпон, как какая-то привилегированная, классная ювелирная игрушка. Но при этом эта зажигалка DPON стоила весьма понятных денег на 2000, наверное, четвёртый год. Операция, ну, не операция, а кардиостимулятор стоил в районе 150 000 руб.

А мы тогда проводили параллели. Это как, не знаю, стол из четырёх экспатов, которые посидели в каком-то классном рестике на Патриарших прудах с одной бутылкой вина. Вот это был бюджет этой гулянки. И мы очень часто людям рассказывали вот именно такими простыми формулами, чтобы они понимали, сколько может стоить такая операция и конкретно жизнь одного человека. В Линии жизни работать было легко, в том числе, потому что это были жизнеспасающие операции.

Мы выбирали какое-то какое-то мероприятие. Это то, за что я отвечала впоследствии. А на мероприятии мы говорили о том, что сегодня наша цель с вами вместе собрать как минимум на одну операцию. Давайте постараемся на две. Это вот такая-то сумма. И этой суммой мы закроем операцию для вот такого-то человека.

Какие открытия вы сделали, когда увидели благотворительность изнутри?

— Олигархи — это классные ребята. Те люди, которые мелькали для нас как, допустим, какая-то новостная лента, типа какая-нибудь пошлость типа самолёта, набитого девками, там куда-то полетели и так далее. Для меня эти люди, работая в фонде, они всегда были людьми, которые помогали нам спасать детей. Это номер один откровение. То есть я видела богатых людей в их лучшем проявлении.

Я до сих пор это чувство несу в себе. И когда кто-то со мной пытается поговорить про феномен богатства, какими-то стереотипами со мной пытаются говорить про богатство, я всегда, в своём, по крайней мере, сердце и опыте помню портреты, ситуации с теми богатыми людьми, которых общество высмеивало, в том числе из-за их богатства. Я их знаю со стороны благородных поступков. Много.

Почему вы уехали из России?

— Мы уехали в четырнадцатом году с Ником. На тот момент мы ещё не были женаты, но собирались пожениться. Ник, мой муж, он является… он британец, который с которым мы познакомились в России. Он очень любит Россию. И мы хотели жить в России. У нас была классная, абсолютно очень редкая квартира в революционном доме на Китай—городе с видом на Ивановский монастырь. И мы такие, ну, немножко в центре Москвы, оба старообрядцы вдруг стали, проводили всякие культурные мероприятия и очень—очень любили нашу нашу нашу Россию, наш стиль жизни, нас самих в этом во всём.

Но мы об этом тоже не знали. Это был момент нашей личной близости вдвоём. Мы пошли в кино смотреть, вышел новый Джеймс Бонд, Москва—Сити. И мы зашли в кино. И когда вышли, сели в бар, решили выпить что-то и открыли телефоны и увидели новость про Крым. Переглянувшись, я помню этот момент, хорошо была какая-то установлена какая-то очень крепкое чувство, что мы понимаем друг друга без слов. И за эти несколько секунд было там принято решение, что мы уедем.

Несмотря на то, что мы много говорили, да, на этих кухонных разговорах много обсуждалось тенденций, несмотря на то, что мы подозревали в том, что такое может случиться, всё равно это было полным шоком. И всё равно, ну, мы же психически здоровые люди, мы навсегда надеемся на лучшее. Вот в тот момент было, да, понятно, что Россия не станет прежней. На самом деле, я так это говорю пафосно, но при этом мы продолжали жить ещё какое-то время, мы в пятнадцатом году только переехали.

И что было тяжело, начиная с этого. То есть можно было так почувствовать, а потом сказать: «Да нет, нам показалось». Но потом наши ощущения подтвердились в первую очередь обществом, в первую очередь разными людьми, которых мы, не знаю, таксист, который вдруг позволяет себе говорить жестокие жестокие вещи по отношению к украинцам.

Мама. Я сижу на Китай—городе. Школа Эльзеппе. Балетная школа для детей, для девочек. Две мамы обсуждают новости и риторику, которую они себе позволяют. Я просто откровенно думаю: «Боже мой, это, ну, как я не могу это пережить. Я не… я что, я буду с каждым человеком драться, что ли? Ну, у них там пол—полдома снесло российской ракетой». Она сказала: «Ну что эти [ненормативная лексика] о себе возомнили?». «Это дословно». Меня «[ненормативная лексика]» слово вообще не триггерит, а меня потрясло, что «они о себе возомнили». Я просто не справилась с этим. Я не могла понять, ну, как бы где мы вообще это что происходит, где мы, что имеется в виду? Не, я не поняла.

Моё человеческое сознание, оно допускало какие-то вещи, что существует жестокость, что существует там, не знаю, несправедливость. И вот мой Китай—город, вот мои культурные вечера, вот мой классный муж, вот вместе мы там делаем доброе. Вот оно как бы эта зона, в которой наш мир функционирует, и мы чувствуем своё влияние. Вот. И когда так близко эта мама в этой балетной школе вот с этим, со своей со своей этой бездной, тупизной человеческой низости прозвучало, стало понятно, что я не справлюсь, я не смогу.

Как полномасштабное вторжение России в Украину повлияло на вашу жизнь?

— У нас с Ником есть, между нами двумя, у нас есть такая фраза: «Ты меня целуешь, потому что война?» А потому что он проснулся раньше, и он меня так целовал, как, наверное, больше никогда не целовал, с таким трепетом и с пониманием, что он сейчас должен мне сказать эту новость. И как будто бы, ну, так чуть—чуть откладывая, вроде бы как ещё вот ещё немножко, сейчас у неё будет мир.

А потом мы целый день… Первое, что я сделала, я написала в школу все и написала, что все дети останутся дома, мы будем переживать этот день вместе дома. Второе — это, на Фейсбуке была такая функция, у меня есть сообщество, страница «Заземления» на Фейсбуке, и там есть такая опция была сделать аудиоподкаст. Она была очень, это был фрагмент истории Фейсбука. Это навсегда пропало, записи не сохранилось, но у меня целый день работала аудиогостиная, куда приходили люди и разговаривали. То есть я я сказала, что я справлюсь, я выступлю модератором, но пожалуйста не молчите, вы должны говорить. И там были русские, украинцы, люди плакали. Это была абсолютная группа поддержки в первую очередь, весь день.

Одновременно вместе с этим четверо детей дома. И я я просто как-то пуля и всё. Я сказала: «Мы прямо сейчас едем к нашим друзьям, семье украинской». И мы провели часа три, наверное, у них. То есть мы прыгнули в машину, приехали к ним. Оксана открыла дверь, сказала: «Настя, как же так?» Мы сели все вместе, у неё двое грудных детей, наши дети, и мы все вместе ревели.

То, что было для нашей и для меня, и для нашей семьи важное — это что мы все проживали этот день вместе. Он был чудовищный. И я в том числе не хотела никак облегчать ни себе, ни кому значимость этого события. Я хотела его проживать так, как я чувствовала, какой трагедией это было для нас и для нашей семьи. Я хотела проживать его именно так.

Нужно было функционировать, нужно было что-то делать. Я куда-то ехала на какую-то встречу, и я смотрела на людей. Первый был шок от того, что почему вы делаете вид, что ничего не происходит. Потом достаточно долго, ещё где-то, наверное, около года, посещая любые публичные места, большие, например, стадион, концерт, школьное мероприятие большое, на меня нахлынывало вот это чувство: «Подождите, как, как вообще, как вы можете делать то, что вы делали раньше? Почему вы делаете вид, что ничего не происходит?»

Отдельная история была связана, когда я видела с украинцами, я впадала в истерику. И потом уже, когда люди стали приезжать к нам домой, когда ты так близко впускаешь в себя горе такое, как мы все испытали, ну, то есть к нам стали приезжать люди, в том числе и россияне, которые просто: «а мы не знаем, что делать. Можно мы сейчас приедем?» Можно.

Когда ты так близко впускаешь частную историю, ты перестаёшь, слава богу, я перестала обобщать. И поэтому через какое-то время вот этот синдром того, что я слышу украинскую речь, я плачу, у меня истерика, я не знаю, что делать, это перестало быть обо мне. Это стало про них больше. И это случилось на воспитании своих внутренних чувств и панели управления своими эмоциями.

Конкретно, когда у тебя люди дома, сидит мальчик, ему 12 лет, он из Бучи, и он что-то рассказывает, он заикается, и он говорит: «Ну вот когда русские на нас шли, русская армия», то есть он жалеет мои чувства и ищет в себе элементы управления того, как он скажет: «русская» или «русская армия». Он это делает. Конечно, я тоже могу. Я могу, я училась этому. И главными моими учителями были живые частные истории людей, которые останавливались у нас или которых я сама искала.

Что пережили во время вторжение ваши подопечные из Бучи?

— Ну, у них там пол—полдома снесло российской ракетой. Мальчик меня поразил меньше. Меня больше поразила мама, которой мне очень хотелось помочь, и я не могла. Это не просто дать чувство безопасности и приютить и дать какое-то человеческое тепло людям, которые оказались в сложной ситуации. А это про то, что они теперь будут делать—то.

Я не помню, это она или кто-то из других беженцев. Было просто несколько таких комментариев людей, которые по статусу были выше, чем я. То есть они живут в моём доме, но у них их дом намного лучше и комфортнее. И они мне какие-то придавали, рассказывали какие-то бытовые решения лучше, типа там стиральную машинку можно было бы другую купить, ещё что-то. А они беженцы. В ближайшее время у них не будет стиральной машинки лучше, чем та, которая у них была.

Куда, как вот в долгосрочной перспективе? Вот это меня поразило, вот это меня реально обеспокоило, что это люди, которые там, ну, конкретно с мамой, с сыном из Бучи, это люди, у которых свой там замечательный бизнес на территории всей Украины. Им что теперь здесь в UK делать? Где—либо? Что делать вообще? То есть, кроме того, что им нужно их трясёт или Саша заикается от… заикается, да? То есть, кроме вот этих всех синдромов, им им вообще как, как жить, как жить начать, они при этом любят, допустим, не знаю, там французский одеколон, да? То есть это как вообще всё теперь им организовать себя? Я не знаю, не понимаю, как таким людям помогать. Но если бы можно было отдать или руку отрезать или что-то, и это бы помогло, я бы с удовольствием это сделала. Я не чувствую важности в том, что люди у нас жили. Так, это моё ощущение. В долгосрочной перспективе я вообще не понимаю, как это помогает.

Что изменилось в деятельности Орбиты после 24 февраля?

— Мы больше помогали беженцам украинским, потому что потому что они физически были больше здесь. С русским паспортом было сложно попасть в UK. Тем не менее у нас дома на несколько лет уже сейчас осели именно, ну, по крайней мере, одна россиянка. С нами живёт наша любимая Александра, которая просила поддержки и помощи на фоне всех этих событий.

К нам приходили, обращались, и мы оставляли все свои дела и решали вопросы семей. Закупка продуктов, любая гуманитарная помощь. Помогали, отправляли всё, что можно: лекарства, деньги на гуманитарную помощь в Украине, вывозили собак. Был какой-то кейс, даже какого-то тигра перевозили или участвовали в какой-то акции по спасению животных из зоопарка. Наша семья, несколько десятков семей выступала людьми, которые перевозят многочисленные спонсорства, подписывали наш дом под какие-то социальные нужды.

Но, пожалуй, из моего любимого, из того, что мне в сердце запало, мне показалось это действительно важным. Мы делали ряд встреч, где я умела модерировала эти встречи, где встречались русско—украинские семьи и дети. Одна из встреч, на ней было несколько десятков детей. Мы с психологом играли в игры. И вот это для нашего конкретно здесь комьюнити в Лондоне, для наших школ, где не было травли на русский язык, например, это было вкладом. Вот здесь я чувствовала, что такое мы делаем.

Я чувствую свой вклад в мировое русскоговорящее сообщество во внутренней силе и сохранении традиции, культуры и русского языка. То есть на момент, когда началась война, я не закрыла школу онлайн русского языка. У нас она продолжала работать. Если хотите, я в какой-то момент даже выпукляла и получала от украинских комьюнити приветы на тему вот этой своей страсти к русскому языку и к пониманию, что это перекос на на волне хаоса войны. То есть мне было понятно отмена Чайковского, что это временно. Мне это было, я чувствовала это, и я чувствовала, что я не играю в эту игру. Если моя самобытность как лидера сообщества имеет значение, то моя самобытность — это русский язык. Это мой материнский язык, который я получила, который даю своим детям. И в моей среде обитания это важно.

Как война отразилась на ваших отношениях с родными и близкими?

— Да, нормально. У нас всё было нормально относительно того, какой шок мир испытал. Мы только объединились все ещё больше. С теми, с кем мы не объединились, мы всё равно объединились. То есть мы прошли уже сейчас этот путь, когда мы научились об этом разговаривать, когда мы научились сердцем друг друга слушать, когда научились там, не знаю, каким-то техникам типа эмпатичное слушание, когда стали ценить человека больше, чем мнение. Мы всему этому учились эти 3 года.

С такими людьми, как бабушка, например, или какие-то члены семьи, просто любовь. И в конце концов, если честно, да, мне неважно, кто кого поддерживает. Я могу пойти подраться, если вот в моменте у меня не получилось. Ну то есть я всё, что я говорю, это какая-то такое вот такое благословенное состояние. Желательно, чтобы там не было выпитого бокала вина, чтобы там не было, не знаю, не выспавшееся меня. Вот. И тогда вот, если всё эти инструменты включатся, я там приму человека с его мнением. Может быть, вообще другая совершенно картина. Как бы я и [ненормативная лексика] тоже могу дать. Вот я очень сильно стараюсь быть в сценарии номер один.

Сталкивались ли вы в Англии с болезненной реакцией на русскую речь или проявлениями русофобии?

— Это не русофобия, это человеческая реакция на кошмарную новостную ленту. Мы же учились не смотреть. Мы теперь умеем фильтровать, что ты смотришь. Когда когда война началась, мы смотрели ролики, где убивают детей. Я смотрела, это сейчас мы такие умные. Мировое сообщество было в шоке от того, что такое случилось со всеми нами. И нужно понимать этот контекст. И это была реакция на на эти события. Это не русофобия. Это это реакция, ответная реакция, да.

И ещё тоже, да, вот вот здесь тоже такой маленький нюанс, но он значимый, на мой взгляд. Я не знаю про мужчин, я знаю женщин, потому что это моя среда обитания. Очень много женщин в иммиграции проходят переустановление своей собственной самобытности. Вот эта пресловутая самоидентификация.

Очень часто, гуляя на детской площадке с маленькими детьми, ты можешь услышать маму, говорящую, например, на английском языке со своим ребёнком с очень сильным акцентом. Очевидно, что это не её материнский язык, не мамин. То есть этот как бы вопрос языка в иммиграции, он в принципе триггерный и болезненный. Он существует. Это напрямую связано с тем, что люди после мясорубки потери своей собственной, там, не знаю, дома, страны, при переезде, иногда их глючит, и они впадают вот в такую крайность, как, например, зачем-то начинают разговаривать с собственными детьми на языке, который не является их родным. Вот.

И сюда плюс накладывается на реакции на новости про войну. Вот это то, что произошло с языком в те первые страшные месяцы. Но язык — это матрица, потому что это семиотическая система. Это твой фонд, если хочешь. Язык — это на первом месте, мне кажется. Вот поэтому у тебя есть выбор. Либо ты, и очень многие так делают, либо ты идёшь сложным путём самообмана и пытаешься интегрироваться в новой стране через адаптацию, то бишь такую мимикрию. То есть ты копируешь других людей, ты становишься другим. Дальше ты обязательно обязательно столкнёшься с кризисом потери себя. Ну, как бы это не неминуемо.

Либо ты сразу несёшь себя, собираешь себя вот по вот этим вот этим спискам, да, что есть я, не, а если у меня забрать материальные вещи, что есть я, и с этим сразу идёшь в иммиграцию. Мне кажется, это очень правильный путь, и мне кажется, он очень мудрый. И самое главное, что тебя же, блин, наблюдают все эти люди. Это твои дети, твоя семья. Они у тебя учатся, они дальше будут куда-то переезжать, они будут переходить в новую школу, они будут из социальной группы в социальную группу переходить. И что они тоже будут на ломаном чужом языке говорить. Но мне кажется, что ценно и важно их научить говорить на твоём собственном языке.

Как война отразилась на вашем мировоззрении?

— Мир стал миром с людьми, а стало намного меньше стало меньше апелляции к национальностям и менталитетам. Это, в принципе, процесс созревания. Это, в принципе, мой иммиграционный путь. В том числе я живу в Британии 10 лет. До этого у меня были вылазки в эмиграцию годовые, с какой-то периодичностью я всегда очень много путешествовала.

И, конечно, самое главное, к чему я пришла без войны — это к тому, к банальной истине того, что везде везде везде есть свои сложности в любой стране. И вот этот путь плюс война привёл меня к тому, где я сейчас, что мне очень мало интересно говорить про менталитет, мне очень мало интересно говорить про какие-то национальные идеи. Вот этот вот мир какого-то обобщения, какой-то группировки, какой-то категоризации каких-то метрик, ну, он тоже какой-то он такого уровня, который мне уже просто больше не интересен.

Как проходила ваша адаптация в Лондоне? Удалось влиться в английское общество?

— Во-первых, я никуда не вливалась. Что-то у меня не получалось со вливанием, и я создала собственное сообщество. Признаю, что, кстати, это тоже одна из вещей, которые я сделала в первые недели после наступления войны. Именно война так на меня подействовала. Я открыла записную книжку и без устали рассылала контактом, которым я думаю, что я должна была извиниться и не извинилась, или была какая-то конфликтная в жизни ситуация. Сообщение было следующим, что я, не имея возможности отвечать за весь мир, я бы хотела установить мир в собственном, как бы сердце и обрести свой собственный покой. Поэтому прости вдруг, если что-то было не так с моей стороны. Вот я вот такой акт, такую акцию совершила.

Я поняла, что я не смогу жить в Англии больше какого-то вот проекта семейного. Я не выбираю Англию для жизни, для себя, для индивидуума, вот для моей души. Я пыталась разными способами эту землю принять или чтобы она меня приняла. Я читала разные книги, и я просто потрясена историей Великобритании. Это просто потрясение. Вот этот вот пупочек земли, это просто невероятно, сколько всего он дал миру, сколько всего вобрал в себя…

История, путешествия, лежание на земле, чувствование пульсации, не знаю, ну, что только я не делала. Я не чувствую себя здесь собой, так как я чувствую себя в каких-то других местах мира. Вот мне очень тяжело даётся климат.

Теперь про англичан. Я поняла, что можно не испытывать горячую любовь или страсть к людям, которые тебя приняли. Ведь я британка, у меня есть британский паспорт. Я человек, принадлежащий к этому уже миру. Я тот человек, которому принадлежала к миру, в котором меня держали в посольствах часами без воды и туалета. Мне давали отказы в студенческой визе. Я не могла написать дипломную работу своей мечты по росписям Джотто в Падуе. А меня задерживали на границе, меня посада… то есть я принадлежала к этому миру, я всё помню, моё сердце болит, а теперь я уже совершенно другой человек, и это то, что дала мне Британия.

Но я не должна любить местный народ, как и я не должна его ругать обязательно. Есть великолепная книжка, с которой стоит начинать приезд в Великобританию. Вот такой женщины—антрополога Кейти Фокс. Это просто умора, это просто замечательно. Это классное, лёгкое чтиво. Это, грубо говоря, Бриджи Джонс от антрополога. Через эту книжку я англичан полюбила больше всего. Вот если есть какая-то градация, то вот это моя максимальная любовь к англичанам. В остальном эстетика во многом мне не подходит. Я не люблю пабы, погода даётся мне тяжело. И, в общем, я я присматриваю себе другое место для проживания.

Как вы сохраняете баланс между языками и культурами в вашей семье?

— У нас три лингвальные дети. Они говорят одновременно на французском, русском и английском языке. Мама с детьми говорит на русском, папа на английском, а на французском они говорят, потому что мы год назад пожили один учебный год во Франции, отдали их с нуля в французскую школу, чтобы они приобрели французский язык. Мы с Ником знаем, что это работает. Сейчас две наши дочки говорят на французском языке как носитель языка.

Для того, чтобы язык французский, проживая в Англии, у них сохранялся, у нас работает ОП, то есть такая няня, приходящая на несколько часов в день. Она из одной из африканских стран, сейчас забыла какой. Чёрная девочка, безумной красоты. Вот она может нашим детям показывать и рассказывать только тот культурный фонд, который она имела в своём детстве. То есть, когда она пытается с ними на языке ТикТока поговорить, чтобы показать им что-то клёвое, мы её тормозим и говорим: «Не, подожди, а теперь найди референсы в своей собственной культуре».

То есть, если они смотрят мульты, они смотрят мультфильмы, какие-то африканские классные, я с ними тоже иногда подсматриваю, то есть таким образом наши дети получают ещё один блок совсем нам чуждой культуры. Я очень верна себе, когда я своим детям даю максимальную межк… гуманизм, да, гуманизм, любовь к человеку. В этом смысле я поощряю любопытство к другому, что значит иному. То есть мы буквально ржём и, ну, это как бы одна из наших ценностей в семье. Боишься, открывай глаза и ори. Это в контексте того, когда ты не понимаешь кого-то или ты что-то не понимаешь. Наоборот, давай туда пойдём и побудем с этим. В этом смысле языки, другие культуры, разные религии. Это то, что я учу своих детей как мама с таким бэкграундом, как у меня, как человек мира, как россиянка, как человек, который путешествие по миру очень сильно любит свой фонд, свой русский фонд.

Как в Англии относятся к войне? Осуждают ли российское вторжение?

— На мой взгляд, да, абсолютно. Но моей па… вот пара англичан всю жизнь живу и учусь вот. Да, как бы каким-то жестам и культурным особенностям, но я это не культу… это не национальная особенность, это именно эта пара. Я, наверное, двадцать пятого или 26 числа домой получила букет цветов от британской пары, который написали «We are thinking of you». Что значит «мы о тебе думаем»? И я прекрасно чувствую, что они имели в виду. Они просто меня поддерживали, понимая, какая это великая трагедия. Вот на таком человеческом уровне. Вот так.

Если меня спрашивают, у меня были такие случаи, то нет. Ну, то есть: «А, вы русская, у вас всё в порядке, в первую очередь вы там, ваша семья в безопасности, как у вас дела?» Конечно, основная температура по палате — это осуждение этой войны и осуждение поведения российской армии.

Конечно, вернётесь в Россию, если ситуация там изменится.

— Я вообще могла бы, я… Ник не поедет, это точно абсолютно. А я могла бы приезжать на какое-то время в году, в принципе, и сейчас. Для того, чтобы знать, что мне не понравится, обязательно нужно попробовать. У меня, в принципе, нет однозначного негативного отношения ни к людям, ни к стране. У меня его нет.

У меня есть мои страхи. У меня есть моя нетерпимость к частным случаям каким-то, как, например, к той маме, которая позволяла себе так говорить в балетной школе. Люблю ли я Москву? Обожаю. Я я могла бы я могла бы жить проектно, да, что-то делая по каким-то делам, приезжая жить в Москве или, не знаю, или в Екатеринбурге. Я была последний раз в апреле, а я моя бабушка жива, ей 84 года. Она меня ждёт. Она меня ждёт. Нам очень тяжело общаться с ней по телефону.

Я, ну, я до этого 2 года, то есть я не часто езжу, не каждый год, да, там стабильно. Я езжу только одна. Я испытываю огромный стресс, и я боюсь. Последний раз сейчас в самолёте, когда я выходила, у меня реально просто какая-то часть тела отнялась. Я просто боль резкая. Я начала загибаться. Я, видимо, боялась идти через контроль.

Чего вы боитесь?

— Пограничников. Пыток очень сильно боюсь. Я боюсь посмотреть первые, не знаю, первые 4 минуты могу. И так вот несколько раз интервью Дудя и Лены Колесниченко, и там дальше не могу… про то, про свидетельствует, как она была в морге и всё, что касается детей, когда говорят про детей войны.

А я работала с психологом отдельно на эту тему, что вот у меня абсолютно неконтролируемый страх, что я не могу защитить детей. Неважно, сколько там терапии я делала, у меня нету, я не могу защитить детей. Это мой страх, это моя боль. Уйдя из этого мира, я не оставлю им мир во всём мире. Это очень печально, это очень стрёмно, страшно по—настоящему и тоже о’кей. Тоже как—то и к этому тоже уже привыкаешь.

О чём мечтаете?

— Я очень хотела бы поставить Орбиту на ноги. Я хотела бы успеть, потому что масштаб экосистемы большой, и моё биологическое существование меня может не хватить. А вообще эту философию, которую я выстраиваю и деятельность вокруг неё, она весьма значимая. Я боюсь очень сильно не успеть и мечтаю успеть.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

EN