«Приезжая в Россию, я не могу вернуться в то место, которое я люблю, потому что его больше нет»

Маша – артистка, уехавшая из России, когда началась война. Маша отмечает, что «это не случилось по щелчку, хвостом тянулись все митинги и несправедливость, которые и привели к этому моменту».

В интервью Маша рассказала о том, как в лицее, где она училась, ставили уроки специально на время проведения митингов. Как в Москве на митингах последних лет задерживали так много людей, что не хватало автозаков, и пригоняли маршрутки.

Мы поговорили о том, как эмиграция повлияла на машины песни и на язык в целом. Как на Первом канале показали фильм с её, открыто антивоенного человека, песней, не указав её имени в титрах.

А еще обсудили понятное сейчас многим уехавшим: как сложно говорить с близкими, которые остались и по-прежнему дороги.

Расскажите о себе.

— Меня зовут Маша. Я музыкант. Я пишу песни. Мой проект называется «Меня зовут Маша». Я родилась в Москве. И до начала войны я жила в Москве. Потом я переехала в Ереван и потом в Тбилиси. В Тбилиси я живу последние 3 года и в скором времени переезжаю в Париж. И я писала песни до войны в Москве. И пишу песни после того, как уехала.

Вы всегда хотели стать певицей?

— Мне кажется, это просто было со мной всегда. Я из музыкальной семьи, моя мама — музыкант, и она учила меня петь, играть. И пока я училась в школе, пока я училась в универе, я всё время где-то выступала, пела, писала что-то, и оно само как-то проросло.

Вы по образованию лингвист-переводчик. Пригодилось ли вам ваше образование?

— Не то слово, да. В путешествиях среди всех стран очень английский язык помогает. Вот я немножко знаю французский, немножко итальянский. И из-за того, что, наверное, я много лет учила языки, мне проще даются языки.

Например, когда я жила в Армении, у меня получилось немножко выучить армянский. Грузинский почти совсем не получилось, к сожалению, выучить, потому что он сложный, и так здесь сложилась моя работа, что я меньше работаю с местными людьми, а в Армении больше работала с местными людьми.

Как война повлияла на вашу жизнь?

— Война довольно сильно повлияла на мою жизнь. Просто, ну, изменила её полностью. Я раньше никогда не жила за границей долго. Мне кажется, больше полутора или двух недель никогда. И когда началась война, я просто зарабатывала деньги и лечила зубы, потому что я думала, что сейчас я уеду. Я взяла билет тогда в Ереван, и там я не знаю, где я буду лечить зубы, и не знаю, где я буду зарабатывать деньги, поэтому нужно поднажать перед отъездом.

Я с тех пор, как уехала, была в России несколько раз, два или три раза, наверное. И я редко вижу родителей, я не вижу свою сестру, мы живём в разных странах. Ну и просто жизнь сильно-сильно, короче, поменялась.

Когда живёшь в стране, тебе очень много просто дано, и оно, ну, как воздух действительно просто существует: и медицина, и языковая среда, и привычный круг людей, с которыми ты дружишь и общаешься, и ты знаешь места, маршруты, транспорт. И когда ты уезжаешь, ты понимаешь, а сколько всего данного исчезает просто из твоей жизни. Тебе нужно это узнавать, пересобирать, поэтому, да, короче, отвечая на вопрос, сильно изменилась жизнь.

Вы несколько раз приезжали в Россию после отъезда. Что для вас там поменялось?

— Это было довольно сложное чувство. Я была один раз в Москве, один раз в Питере и один раз во Владикавказе. То есть последний раз, когда я ездила в Россию 2,2 года назад на день в Госуслуги.

Я очень хорошо помню этот момент, когда я приехала и вышла из маршрутки на улицу и спрашиваю дорогу до МФЦ. И мне какой-то мужчина просто отвечает: «Вот, милая, да, там повернёшь за уголок, в общем, увидишь магазин «1 000 мелочей»». И он начинает живо, быстро говорить по-русски. И мне становится просто невыносимо, как-то щемит в груди, потому что мне так не хватало этого. Мне так не хватало быть в среде языковой из-за того, что я пишу на русском и много с русским языком взаимодействую.

И мне очень первый год помогала эссе Бродского — Нобелевская речь, кажется, где он говорил, что поэт — носитель языка, и ты забираешь его с собой, и всё, что ты хочешь забрать, всю идентичность ты можешь забрать в языке и не растерять её. Я поняла, насколько сильно мне не хватало вот этой языковой среды.

И, ну, просто странное чувство, странное какое-то. Сразу ощущается, что очень много всего было потеряно. И мне кажется, что я не понимала, как я люблю Россию, пока не уехала. Вот. То есть у меня не было ощущения, что… у меня не было сильных патриотических чувств. Я жила и жила. Я жила и любила свою жизнь. И я скучаю по многим вещам. Но, приезжая в Россию, я не могу приехать в то место, которое я люблю, потому что его нету больше.

Какие у вас отношения с языком сейчас? Как он меняется? Страдает ли от влияния других языков и неиспользования в повседневной речи?

— Я замечаю иногда в речи кальку языковую, вот про которую ты говоришь, что ты берёшь конструкцию из другого языка, например, английского, и говоришь её русскими словами. Но я также люблю всякие дурацкие слова и собираю их коллекцию, типа «шаромышка» или «давеча», оговор.

В общем, у меня в Telegram-канале есть закреплённое сообщение, где в комментариях просто уже там, не знаю, 150–200 этих слов разных, странных, смешных, которые я очень люблю и которые очень колоритные, которые сложно переводимые. И я просто читаю много всего на русском. Я поэзию люблю читать. Я современную прозу читаю тоже.

И когда я оказалась во Франции, я впервые за всю эмиграцию почувствовала сильный отрыв от русскоязычного контекста. Я стала много думать о том, как нахождение за пределами России в диаспоре влияет на твою поэзию и на твою прозу, и как нахождение в России сейчас влияет на то, что ты пишешь.

Потому что, понятное дело, находясь в России и наблюдая за тем, как власть цензурирует происходящее в интернете, в литературе, в устной речи, скорее всего, есть какой-то внутренний импульс к самоцензуре. Ну то есть мне сложно представить, что, находясь в России, я могла бы просто писать всё, что думаю, и каким-то там маленьким чувством не взвешивать то, что я пишу.

Но при этом, находясь за пределами русскоязычной среды, мне кажется, что это неизбежно влияет на то, какие конструкции ты используешь и как ты пишешь. Потому что, ну, у языка есть же несколько разных, по-моему, 12 или 13 функций. И одна из них, самая важная — это коммуникативная. И в коммуникативной функции язык стремится постоянно к упрощению. Поэтому мы редко используем странные, редкие, необычные слова и часто используем слова, которые сокращают коммуникативный вот этот путь.

Возможно, находясь за пределами языка, за границей, ты неизбежно перенимаешь конструкции, которые коммуникативно кажутся тебе удобными. Потому что в эмиграции много ситуаций, где тебе надо быстро разобраться, быстро объяснить, как-то понять и на нескольких языках попробовать это сделать. Мне кажется так.

Эмиграция стала для вас новым ресурсом для творчества?

— Точно. Да. Потому что когда я уехала, я практически сразу начала писать песни о происходящем. Потому что песни для меня всю жизнь были способом пережить и обработать какой-то опыт. Я пишу стихи с довольно раннего возраста.

И когда я уехала в эмиграцию, я везла с собой там небольшой какой-то чемодан вещей и гитару. И у меня не было особо там дел, ну, помимо как бы поиска работы, адаптации всего. То есть у меня не было друзей, знакомых, каких-то планов, привычной среды, и я просто писала какие-то вещи.

Поэтому я думаю, да, эмиграция довольно сильно повлияла на то, что я пишу, потому что, находясь в эмиграции, ты не можешь не думать об эмиграции. Ты не можешь не думать об эмиграции, о войне, о происходящем. Из этого невозможно выключиться, потому что твоя ежедневная среда и ежедневные события жизни — они тебе просто постоянно об этом напоминают.

Вы рассказывали, что песни появляются не из идеи, а из того, что громко болит внутри. По прошествии стольких лет войны, что сейчас болит больше всего?

— Сейчас сложное время, потому что по сути с самого начала эмиграции у меня было три переезда в разные страны. Первый раз я приехала в Армению, второй раз в Грузию и сейчас уезжаю во Францию. И я чувствую, как сильно я устала от эмиграции. Просто устала от того, что это есть.

Но, блин, сложно сказать. Наверное, я просто очень злюсь и расстраиваюсь. Хотя я понимаю, что эти вещи непродуктивные, но я знаю, что есть моменты, где я стараюсь не унывать, а есть моменты, где я, ну, просто устала. И меня расстраивает, что нету России, в которой я хочу жить, как нет демократической России, в которой я хочу жить, а нету страны, которую я реально сильно люблю и хочу там жить, помимо России.

То есть я знаю, у людей бывает такая штука, что: «О, я так люблю Италию, так люблю Францию, Азию», и ты любишь какое-то место и хочешь там быть. Я не чувствую, что, кроме России, которую я люблю, есть место, где мне реально хочется пустить корни. Мне интересно встречать другие культуры, мне интересно учить другой язык. Мне интересно встречать людей.

Но сейчас, наверное, я нахожусь в точке какой-то вот усталости и грусти от того, что я понимаю, что в основном опереться можно на себя и свои решения о перемещении по планете. Но сейчас, наверное, болит вот эта какая-то неопределённость, подвешенность в целом, типа в жизни, в связях, во всём.

И, ну, эмиграция ещё — это место ответственности за свою жизнь. Такой как бы ежедневной включённости в том, что каждый твой шаг — он ведёт куда-то. Как бы каждое твоё действие — ты не просто остаёшься на месте, а ты принимаешь решение, где тебе быть дальше.

И это ещё два разных очень чувства, когда у тебя есть дом, и ты из него можешь решить на год, на два куда-то уехать, пожить, но внутренне ты знаешь, что тебе, грубо говоря, есть куда вернуться. Вот я сейчас не понимаю, что это за место, в которое мне есть куда вернуться. Есть много любимых мест в Тбилиси, Ереване, а ещё какие-то места, но глобально я не ощущаю себя дома нигде. Наверное, болит вот это и пишется во многом об этом.

Ваши слушатели сегодня разбросаны по разным странам. Кто-то остался в России. Как вам удаётся понять, что им откликается ваша боль и ваши песни?

— В этом случае мне очень повезло, что есть интернет. Конечно, вот наша эмиграция сильно отличается от всех предыдущих эмиграций, потому что мы можем быть сильно погружены в контекст происходящего и ежесекундно, и быстро.

И, например, я выкладываю видео со своими песнями или видео, где я просто рассказываю о том, что происходит. И часто, когда я, например, пишу в сторис, где мне сыграть концерт, мне люди пишут города в России, и мне от этого очень грустно, потому что я не знаю, что им отвечать. Ну, то есть я знаю, я говорю, что я не могу пока приехать, и я не знаю, когда смогу приехать.

Просто мне периодически пишут разные ребята, что вот твоя песня помогла мне пережить расставание или под твою песню случились очень хорошие и счастливые отношения. Иногда отмечают ребята, как они танцуют, или снимают клипы, или делают каверы на песни. И кто-то в эмиграции, а кто-то в России.

У меня был случай недавно, когда мою песню взяли в фильм, я засинхронила в фильм её. А потом спустя какое-то время её показали на Первом канале в этом фильме — «Море, забери». И мне никто не сказал об этом. То есть моей маме сказала крёстная, такая: «Машина песня», но Маши нету в титрах. Ну типа точно я знаю, что это Машина песня. Это был прайм-тайм под Рождество. И мы сделали про это ролик.

Ну то есть в договоре не было написано, что ни в коем случае не показывайте на госканале. Но при этом для меня это было очень странно, потому что у меня открытая антивоенная позиция, и много в текстах песен есть про то, что война — это ужасно и плохо. И в комментарии под этот ролик пришло очень много людей, и они такие: «О, а вот как ты выглядишь, оказывается! Я слышал твою песню, я живу в России, типа вот это да, ты типа есть в интернете». Очень прикольно.

Вот. И в такие моменты я чувствую связь со всеми, кто слушает мою музыку везде, в России и не в России.

Вы не выступаете сейчас в России. Почему?

— Я не могу выступать в России, потому что то, о чём я пою, то, о чём я говорю, несовместимо с политикой цензуры государства, которое сейчас в России работает.

Я много раз это представляла. Особенно сильно я скучала по России во Франции. И я думала, может быть, приехать, может быть, сыграть секретный концерт. Но каждый раз, когда я только думаю о том, как я буду пересекать границу, как я буду с каждым словом, с каждой песней думать о том, что можно говорить, а что нельзя… ну, мне просто очень больно в сердце. И мне очень не хочется. Я в этом чувствую много неправды.

Ну, как бы при всём при этом мне очень хотелось бы сыграть в России однажды концерты. То есть да, это моя большая мечта. И я надеюсь, что когда закончится война… ну, я даже не знаю, как выглядит эта точка, когда можно будет вернуться, потому что закончится война, будет меняться власть, ну, может, доживём, что репарации, как бы, Россия будет платить. Я, короче, не знаю когда.

Самое страшное, что это как бы рандом. Ты не знаешь. Ты можешь делать разные антивоенные, гуманитарные вещи и ездить в Россию (у меня есть некоторые знакомые такие), а можешь один раз написать комментарий где-то и за это оказаться в СИЗО. Это нельзя никак проверить, посмотреть, узнать. И это просто такое безумие, что ты не можешь поехать в страну, гражданство которой у тебя, потому что ты боишься оказаться в тюрьме. Ну за… ну за правду.

Когда ты попадаешь туда, ты находишься на территории настолько бесправной, что сложно представить способы оттуда выбраться. Поэтому ставки такие высокие из-за поездки: тебя могут пропустить, задать там два вопроса и пропустить, а если не пропустят, то не знаю, ни деньги, ни связь… Ну, как бы даже если бы они там были, деньги и связи, тебя ничто просто не вытащит оттуда. Нет, как бы, закона, вообще ничего.

Как ваша мама реагирует на войну, на ваш отъезд, на ваше творчество?

— Просто не справляется, мне кажется. Много у кого, у взрослых людей, у родителей не справляется психика с реальностью в России.

Мама мне всё время говорит: «Маша, не ругай родину». Ну то есть она видит, как я веду соцсети, она говорит: «Маша, не ругай родину». Я говорю: «Что это значит?» Вот она такая: «Ну не пиши про эмиграцию, не пиши про войну, пиши про любовь». Я говорю: «Как я могу писать про любовь, если я здесь, и моим любимым людям пришлось уехать, потому что им опасно там, в России?»

Ну то есть это ежедневная просто жизнь, и нету любви в отрыве от всего происходящего. И, к сожалению, она просто прорастает корнями в эмиграцию, в ежедневные какие-то вот эти… ну, в эту жуть. И в том числе в то, что я скучаю по дому, потому что идёт война, потому что я не могу туда поехать, там моя семья. Ну, это просто всё такое глубокое, очень сложное.

И когда она говорит «не ругай родину», я не очень понимаю: я не ругаю родину, но ругаю власть, государство, а родина на месте как-то остаётся.

Когда вы видитесь с родителями теперь, вы пытаетесь не говорить о политике или, наоборот, невозможно делать вид, что её нет?

— Мы виделись несколько раз, когда я ездила в Россию, мы виделись, и мои родители приезжали в Армению, в Грузию. Тема политики… сложно сказать.

Вот, уехав в эмиграцию, я понимаю, что мне осталось с родителями вживую увидеться какое-то количество раз. И это количество раз сильно сократилось по сравнению с тем сюжетом, в котором я жила бы в России и могла бы просто приехать к ним в гости. То есть у меня есть друзья, знакомые, которые живут с родителями, допустим, в одном городе, и они могут просто к ним в гости заехать. Я так скучаю по этому ощущению.

И я знаю, что есть какие-то вещи, о которых, ну, не то что бессмысленно спорить… Я просто понимаю, что в этом разговоре о политике для мамы живёт очень много разочарования, очень много разочарования, обманутости, грусти. И от того, что я постараюсь переубедить её и объяснить свою точку зрения, не станет лучше. Она просто станет тревожнее.

Мама пела вам украинскую колыбельную, когда вы были маленькой. После 2022 года она приобрела для вас какой-то новый смысл?

— Незадолго до войны, мне кажется, в конце 2021 года я начала учить украинский язык. Просто потому, что мне было интересно. Мне очень нравится, как он звучит. Он красивый, мягкий, такой прямо язык колыбельных для меня. И я очень люблю нескольких украинских сонграйтеров. Один из них — Один в каное, я слушаю и учила песни.

Когда началась война, я не знала, что я могу сделать, потому что очень хотелось что-то сделать, но, блин, это был такой клубок чувств разный. В общем, я сейчас длинно буду отвечать на вопрос.

Я ходила на митинги со школьного возраста, типа класса с десятого, наверное, девятого-десятого. В какой-то момент я помню, что я перестала читать Твиттер, потому что я открывала Твиттер, я начинала рыдать. Потому что вся моя лента состояла из политических репрессий, как бы из новостей, из того, что становится хуже, сколько людей повязали на митингах, полицейское насилие.

И когда началась война, я всё равно чувствовала кучу горя, вины и ответственности, потому что, с одной стороны, ничего было не сделать, ну, вот в рамках одной человеческой жизни, судьбы ничего было не сделать. И вот у меня было с одной стороны ощущение, что я что могла делала, а с другой стороны — ужас от того, что этого было недостаточно. Надо было там больше волонтёрить, больше ходить на митинги. Может быть, если вот эти все гипотетические вещи, они просто у меня в голове как бы носились.

И я поговорила с близким тогда человеком, и я говорю типа: «Что делать?» Он был не в России уже. И я на третий или четвёртый день после начала войны… у меня был какой-то фестиваль, я пела. И я говорю: «Что делать, что сказать?» И он мне говорит: «Спой просто, ну, на украинском спой». И я вот пошла и спела. Я помню эту колыбельную. И как-то стало легче на душе.

Но глобально, конечно, ничего было не поменять. И ну поэтому я и уехала, в том числе поэтому.

В лицее, по вашим словам, специально ставили уроки, чтобы ученики не могли пойти на митинги. Какой была ваша реакция?

— Так во всех школах примерно было, плюс-минус. То есть я помню, что это были какие-то субботние дни, и там мы не всегда учились по субботам, но у меня есть воспоминание, что нам говорили, что мы всех запишем, кто пришёл. Типа нельзя пропускать эти уроки. И это стояло вот как бы ровно на те часы.

И я помню, как мы хотели уйти. И вроде мы так даже пытались уходить раньше или что-то такое, но я помню, что к этому было какое-то особенное внимание. Во многих школах была такая ситуация, чтобы старшие классы не ходили на митинги: ставили уроки вот примерно типа в то время, когда собирались люди, и мы ходили там либо после, либо…

Это сильно расстраивало и это сильно бесило, но просто ещё, когда учишься и когда живёшь, тебе кажется, особенно в школьном возрасте, что твои ежедневные выборы, что ставки все очень высоки. Тогда, когда тебе говорят, что это повлияет на твою успеваемость, а мы отметим, что ты не пришёл, и как бы это серьёзно. Ты, ну, типа, с одной стороны боишься, а с другой стороны думаешь: «Ну и ладно, я прогуляю».

С другой стороны, ты ещё не хочешь, чтобы тебя там отчислили, отстранили от занятий, потому что я любила это место очень, я любила там учиться. Очень грустно и очень сложно, что это в плоскости выбора такого вот лежало, типа выбора внутренне как бы не особо легального, что ты не можешь не прийти на какие-то занятия из-за своей гражданской позиции. Ты не можешь сказать: «Я не приду и пересдам», такой опции не существует.

Расписание — оно было для того, чтобы вот мы не ходили, это было понятно, что происходит. Но со стороны учителей, например, у нас были суперлиберальные, доброжелательные учителя, и они тоже говорили, что мы всё понимаем, ну, типа, ребята, это опасно там… ну, были у них какие-то другие, не знаю, просто добрые доводы. У нас в лицее не было провластных преподавателей, и у нас не было провластных одноклассников.

Вас когда-нибудь задерживали на митингах?

— Я помню, когда за Голунова был митинг, мы ходили, и мы есть на «Дожде», кстати, видео, как мы пришли туда с плакатами, и там были написаны фамилии ребят «Дела Сети» и ну ещё что-то было написано, уже я не помню. И нас сразу повязали, нас сразу посадили в автозак. Всю нашу компанию покатали чуть-чуть по городу, не помню, минут 30–40, наверное. Девчонок отпустили, а парней посадили. И мы ждали их как бы у полицейского участка, пока их выпустят, носили им еду, воду. И это, ну да, это ощущалось с одной стороны как приключение, с одной стороны это было очень стрёмно.

И я помню митинги вокруг… ну вот когда Навального посадили, вокруг Матросской Тишины, я ходила туда с сестрой, и автозаки закончились. Было так много людей, что подогнали ещё автобусы. Мы там были с сестрой, и я помню, как нас двое взрослых мужиков-полицейских просто друг от друга оттягивали. Я помню, как я держу за руку.

И я помню вот ещё на фоне просто все эти разговоры, что тебя не касается, семьи твоей не касается, политика — это типа отдельно, далеко, это другие люди. Но вот буквально я чувствую, как я держу за руку её, её от меня оттаскивают в другой автобус, и я чувствую, что вот касается, потому что ты не знаешь, что там произойдёт. Ты не знаешь, какое полицейское насилие может там произойти, ты не знаешь, сколько человека продержат, потому что просто государство решило, что всё можно им.

Вы выступали на фестивале в Москве в первые дни войны. Как вы тогда выступали? Какое было настроение у публики?

— Я помню, что отклик был благодарный, какой-то спокойный и благодарный. Я помню, как все просто были в ужасе, когда началась война. И я помню и себя, и своё окружение, людей незнакомых. Потому что никто не знал, как это пережить и как на это реагировать.

Я помню, что многие писали об этом в соцсетях, а многие говорили, типа, зачем вы пишете, типа, всё и так понятно, что это ужасно. Ну и, короче, люди стали, с одной стороны, очень много конфликтовать вокруг этого, а с другой стороны было чувство, что многим не хватало ощущения того, с чем соединиться и как этот ужас, эту боль пережить.

И для меня это стало тоже способом как-то процессить это всё в рамках там моей жизни, моей судьбы и моей психики. И я чувствовала часто и дальше потом, когда я писала песни, выступала в эмиграции, пела на гуманитарных фестивалях, своих концертах, что людям в целом это было нужно и радостно. И мне это было очень нужно и очень радостно, потому что всё было потеряно, и не так много ты можешь с собой реально увезти. Ну, как бы не вещей, а жизни своей.

Вот поэтому для меня, наверное, это стало таким тоже способом всё это пережить, залечить. Я помню, было много вопросов играть, не играть концерты, отменять, не отменять, потому что вроде происходит просто ужас, и все как-то скорбят и все включены в происходящее, в смерть, в странные очень изменения жизни.

Для меня это не было способом эскапировать и игнорировать происходящее. Для меня это была возможность поговорить об этом, сделать это видимым. Ну, потому что нельзя же в России про войну говорить открыто. И это тоже большая, мне кажется, часть такой коллективной травмы, когда происходит что-то настолько огромное, жуткое, а ты ищешь этому какие-то обходные слова. Это скорее избегает проживания, чем даёт ему случиться.

Вы играли благотворительные концерты в пользу OVD-Info и Just Help. Почему вы решили, что важно помогать этим организациям?

— Мне хотелось что-то делать, мне хотелось влиять на происходящее. И в начале войны, когда я уехала, я попробовала волонтерить для Helping to Leave, но поняла, что я эмоционально не справлюсь.

Ребята мне дали, у них были карты с автобусными маршрутами по территории Украины, как увозить людей. И я понимала, что на горячей линии с живым человеком, который уезжает из-под ракет, мне надо его направить по городу, который я не знаю, а это для меня была слишком большая ответственность. Я не смогла.

Мне очень хотелось тем, что я умею, помочь. Но в начале войны и в начале эмиграции было странное вот это чувство, что я уезжаю, и все в каком-то аду просто с этими документами, работами и всем остальным. А я работаю, я преподаю вокал и выступаю. Вот я думаю: «Господи, кому это вообще сейчас нужно?» Никому вообще нету дела ни до вокала, ни до музыки, ни до чего. Все пытаются как-то выжить.

Для меня это был способ делать то, что я люблю, при этом чувствовать, что это вносит какой-то вклад просто в жизни человеческие, в какие-то гуманитарные инициативы. Я не очень известный артист, и эти концерты и фестивали собирали не какое-то безумное количество денег.

Но, наверное, для меня это было важное действие, в том числе просто для себя, потому что я чувствовала, что сейчас такое время, что многим людям гораздо сложнее, чем мне. И мне очень хотелось поучаствовать в том, чтобы мир лучше был, что-то противопоставить просто ракетам, летящим на территорию Украины.

Вы считаете свою песню «Дома» самой антивоенной? Расскажите её историю.

— Когда я ездила в Россию… У меня в России есть любимое место. Под городом Волоколамском есть посёлок Федосьино. Я проводила там много времени в детстве, летом. И там находятся места, которые я очень люблю. Для меня они связаны с большим счастьем безоблачным.

И я приехала в это место почти сразу, когда вернулась в Москву первый раз. Я стояла на берегу реки и помню, как все те места и вещи, которые я любила, казались мне моими родными, но очень далёкими. Как будто между нами просто стекло. Это было спустя какое-то время после уже жизни не в России.

Я просто начала напевать. Я стояла на берегу, и мне просто очень хотелось напеть что-то о происходящем, и я начала напевать: «Ни резких движений, никаких решений, всё замерло, а завтра туман, завтра полгода не дома, а дома война, дома тюрьма».

Фольклорная музыка, фольклорное пение — оно безразмерное, оно импровизационное, такое часто нативное. Для меня часто такая импровизация — она тоже способ вот это сложное ощущение, запутанное в груди, просто раздвинуть, распугать.

И я просто записала это на диктофон а капелла, то, что я пела, и вернулась. И мы с Антоном (песня «Дома» на нашем совместном альбоме «Маша и Антон») положили это на музыку и как-то дописали, придали этому форму.

И Антон придумал, что можно эту песню написать так, чтобы, когда её поёшь, негде было вдохнуть. Вот там так устроена форма, так сбиты размеры, что ты просто, чтобы допеть следующую строчку, что «дома война, дома тюрьма, дома ни ночи, ни дня с февраля», тебе надо очень быстро сделать вдох, и ощущение, что ты путаешься в чувствах и сложно это всё.

А какая песня была самой первой после отъезда из России?

— Написала песню, которая называется «Некуда бежать». Это была первая буквально ночь в Ереване.

Меня в аэропорту провожали моя сестра и мой папа. Я помню, как стеклянные двери уже закрываются, они не могут пройти, на меня смотрят, и я вижу, что Соня начинает плакать, но у неё не слёзы по щекам, а у неё немножко краснеют глаза. И я помню, как за несколько дней до этого мы ехали в метро, и я её взяла за руку, и что её рука была холодная. Я до сих пор вспоминаю об этом.

И когда я уезжала, мне невозможно было всецело представить чувство, что я на самом деле делаю. Ну типа: а как на самом деле я теряю контакты с близкими людьми? Какую ежедневную реальность, от какой ежедневной реальности я отказываюсь? И это только то, что можно почувствовать, оглядываясь назад. Это только то, что можно почувствовать с расстояния.

И вот это ощущение — некуда бежать — оно для меня, наверное, было… То есть вот это решение уехать, оно не случилось по щелчку, когда началась война. Я понимаю, что за ним тянулись хвостом все митинги, вся несправедливость, всё то, что происходило в России, что вело к этому моменту.

И когда ты много включён в политический активизм своим вниманием (я не считаю себя политической активисткой, я не делала реально много дел, не волонтерила часами в фондах и всё такое), но когда это происходит, я чувствую, что меня с моими переживаниями, мыслями и представлениями о каких-то ценностях и том, какая клёвая была бы жизнь, не хотят видеть в моей стране. Вот типа, что ты там не особо нужен со всеми своими переживаниями о том, что хочешь, чтобы всё было мирно и иначе.

И вот это «некуда бежать»… Я почувствовала, что мне некуда уже бежать и мысленно, и чувственно, и буквально физически внутри страны, что пришлось уехать. Вот про это чувство песня.

Как вам удаётся поддерживать связь с вашей сестрой?

— Соня живёт очень далеко. Она живёт в Индонезии. И мы на связи. Мы созваниваемся периодически.

Она ездила недавно в Россию к родителям, и я тоже хотела поехать, но я поговорила с юристами, и мне все посоветовали не делать этого, поэтому я взвесила риски и не поехала. Так что надеюсь, что просто я доеду до неё или она до меня в какой-то момент.

Для меня признак любви и включённости в отношения — когда ты хочешь с человеком разделять ежедневную реальность: ты увидел что-то смешное или странное или узнал что-то, и тебе хочется это разделить. И, наверное, так и поддерживаются отношения.

Я меньше гораздо верю в большие созвоны раз в много времени, потому что сложно для меня, например, сложно сохранять эмоциональный контекст всего того, что случилось за долгое время на длинной дистанции. А когда это ежедневные такие мелкие штуки, то получается лучше.

Как вы думаете, зачем эта война Путину?

— Господи, это очень сложный вопрос. Я не знаю, зачем Путину война. Я не могу… Мне очень сложно это проэмпатировать просто.

Потому что есть много разных риторик и много разных переживаний, в которые меня бросает. То есть в начале войны, я помню, мы обсуждали много с друзьями: желаешь ли ты смерти Путину? Концепция желать смерти такому же человеку, как и я, мне не нравится. Я не хочу желать смерти, но я понимаю, сколько боли, печали, проблем и невстреч с любимыми людьми у меня в жизни происходит, что у меня просто очень тёмные, очень-очень тёмные чувства к этому человеку.

Я не желаю Путину смерти. Я хочу, чтобы он оказался в российской тюрьме. Я хочу, чтобы он поездил по этапам. Я хочу, чтобы он посидел во всех страшных местах, которые он так трепетно создавал все эти годы и в которых сейчас находится куча политзаключённых.

Зачем Путину война, я не знаю. У него, полагаю, есть много всего, и я не представляю, мне сложно проэмпатировать, что ему это даёт. Ну, this is insane. Я не могу залезть к нему в голову.

Думаю, что я однажды хочу, чтобы у меня были дети. И я много думала о том, как чувствовали бы себя родители Путина. Как ты чувствуешь себя, если твой ребёнок вырос им? И что нужно сделать и не сделать, чтобы этого не произошло? Не знаю. Вот такие у меня мысли.

Когда война закончится, изменится ли ваша музыка или она уже навсегда стала другой?

— Она точно стала навсегда другой, когда война началась. Наверное, день окончания войны — это будет точка какая-то, какое-то событие одно.

Но столько с тех пор, как началась война, произошло невозвратных и страшных процессов в России: криминализация общества, в том числе то, что меня очень сильно беспокоит — большое количество пропаганды на всех уровнях, в школах, среди взрослых людей, цензура, отключения интернета… Все вот эти вещи — они так долго ухудшались, что когда война закончится, вот этот процесс замедления товарного поезда тоже займёт годы, скорее всего.

Поэтому я не уверена, что это будет такая же резкая точка изменения музыки, но это точно будет какой-то момент, в который можно будет частично хотя бы выдохнуть и обрадоваться чему-то, потому что ощущение, что в России давно не происходило чего-то, чему можно обрадоваться.

Я иногда практикую такое мысленное упражнение. Я вспоминаю себя до войны, или я пишу какое-то сообщение, или в каком-то разговоре нахожусь, даже в нашем, и я представляю, что бы было, если бы я из 2020 года увидела этот разговор или сообщение. И это помогает просто оставаться в реальности и в том, какая реальность безумная сейчас. Ну, для России.

Чего вы боитесь?

— Я боюсь, что кто-то из родителей умрёт и я не смогу поехать на похороны. Я боюсь, что будут прилёты в жилые дома в Москве. Я боюсь, что выключат интернет и закроют границы, и не будет связи с теми, кто остался в России, и с близкими людьми. Вот этих вещей.

О чём мечтаете?

— Я хочу, чтобы закончилась война. Я хочу, чтобы перестали лететь ракеты в Украину и в Россию. Я хочу обрести чувство дома и почувствовать в себе такую внутреннюю опору, чтобы вот эту внутреннюю опору, лёгкость и какое-то светлое, понятное ощущение иметь возможность отдавать своим близким.

Я очень хочу, чтобы у родителей всё было хорошо. Ну то есть я много думала о том, что могло бы быть гипотетически для них лучше при всех вводных — уехать из России или остаться в России. Я не знаю, что для их психики лучше.

Ну да, я мечтаю, короче, чтобы у людей было больше возможности получать образование, смотреть на искусство и делать счастливые какие-то вещи, смотреть на природу и меньше… ну, меньше войны чтобы было в головах и в реальности вообще в целом в мире. Вот этого хотелось бы.

EN