Нам написала девушка из Московской области. Ей 18 лет. Она рассказывает о школе после начала войны, конфликте с семьёй, смерти брата и о своём молодом человеке, который пошёл служить в Росгвардию.
— Я живу в Московской области. Точно не помню, когда для меня началась война. Помню, как по вечерам на даче слушала яростные дискуссии родителей у телевизора. Папа стучал по столу и говорил об «ошалевших хохлах». Тогда я ещё не понимала, кто это. Просто считала, что это плохие люди, которые портят жизнь русским.
Когда я пошла в школу, то стала чаще слышать насмешки над некоторыми одноклассниками, потом — шутки взрослых за застольями. Лет в десять я уже понимала, кто такие украинцы, знала, где на карте Украина, и впервые начала задавать вопросы, которые злили взрослых.
К тринадцати годам моё чувство справедливости обострилось, я перестала чувствовать себя своей в семье. Отец и бабушки возненавидели меня.
В четырнадцать я встретила похожих на себя — тех, кто тоже не понимал, почему взрослые так себя ведут. Начала смотреть Навального и защищать одноклассников-украинцев.
Тогда же началась война.
Помню, как мне стало страшно. Я слышала про контракты, как отцы, сыновья, братья начинают пропадать. Помню встречу со старым другом. Мы стояли на балконе, он курил и захлёбывался слезами. Его дядю, военнообязанного, забрали. У того было трое детей и жена. Он умер в первый месяц.
Мой брат тоже умер. Ему было 26. Мы не из самого благополучного района, и в своё время он связался с наркотиками. Когда очухался, жена была беременна, денег и жилья не было. Он решил уйти на фронт, чтобы заработать.
После осколочного ранения его отправили домой. Он умер через восемь месяцев после подписания контракта. В некрологе написали «инфаркт». Мы думаем, что так могли скрыть врачебную ошибку и избежать выплаты компенсации. Его жена и дочь сейчас сводят концы с концами.
Хотелось спрятаться под кровать и больше никогда ничего об этом не слышать.
В школе появились «Разговоры о важном», Соловьёв, бесконечные поднятия флага. Учителя постоянно доказывали, что Украине «так и надо». Я до сих пор не понимаю: как так? Люди с высшим образованием, с таким опытом за плечами — и не замечали слона в комнате. Школа стала моим личным адом.
Мама начала говорить со мной. Она такая же, как я, но очень боится. Я злилась: она прячется, боится что-то сказать. Я решила, что не буду как она, что я обязана что-то делать.
Маму я очень люблю. Человек она неплохой, хоть и боится сильно.
Я ходила на митинги, агитировала сверстников, срывала уроки в школе, прогуливала всё политическое. Принципиально молчала, когда все пели гимн.
К нам начали привозить беженцев — без дома, без семьи, в ужасе и неопределённости — и зачисляли их в нашу школу. У нас их было трое. Один мальчик почти совсем не говорил. Другие двое, мальчик и девочка, были из Донецкой области, оба из деревни.
С девочкой мы тесно общались и сидели за одной партой. У её семьи было три дома в деревне. Остался только один, и тот не в лучшем состоянии. Я старалась не расспрашивать её об этом, но, насколько поняла, после бомбёжки из близких выжили только она, мама, тётя и её дочь.
Наша учительница русского считала своим святым долгом каждого беженца встретить примерно такой речью: «Хорошо, что ваших родителей больше нет. Вашей стране не выжить. Забудьте свою культуру и свой дом. Не марайте святую матушку-Россию своей грязью».
Она насмехалась над ними. Ставила двойки за исправленные i в домашних работах. Орала на литературе, если кто-то из них произносил украинское слово.
Это был девятый класс, я взорвалась и поставила на кон всё. Несколько месяцев подряд писала все домашние работы на украинском. Срывала каждый урок русского и литературы и занятия у других учителей, которые вели себя так же. Начала приходить на «Разговоры о важном» и спорить. Я буквально жила в кабинете директора.
Мать смогла вымолить мне допуск к ОГЭ, хотя почти все оценки, кроме истории и английского, дай бог дотягивали до тройки. На самих ОГЭ у меня были пятёрки, но исправить общий балл это уже не очень помогло.
Я таки выпустилась, сорвала вручение аттестатов и ушла как королева!
Оказалось, это было только начало ужаса в моей жизни…
Я поступила на дизайнера в областной колледж, на платное. Там, в окружении художников, я осмелела. Все вокруг были похожи на меня: не согласны и готовы бороться. Мы добились отмены «Разговоров о важном» на нашем курсе. Сорвали пропагандистское мероприятие, где нас пытались заставить расписывать стены лозунгами «За СВОих». Устроили протест против MAX.
Я всё ещё учусь в колледже, на третьем курсе, но скоро собираюсь уйти. На него уходит много денег, а от образования там одно слово. Планирую закончить курсы и копить на побег. Я много рисую, хотя денег мне это почти не приносит.
На втором курсе я собиралась выйти замуж. Мы с моим молодым человеком были вместе четыре года. Он всегда был со мной согласен, был добрым, сильным и храбрым. Мы жили вместе.
У него было очень тяжёлое детство. Его отец — алкоголик со склонностью к насилию. Мать ушла от отца, когда моему парню было семь, и оставила его с отцом. До шестнадцати лет он выживал в доме этого человека, пока у матери всё-таки не проснулась совесть.
Он часто грустил. Мир казался ему жестоким и несправедливым, он постоянно искал какого-то возмездия — такой Робин Гуд: отобрать у одних во благо других. Ко мне он относился как к лучу света, поэтому его тревожность наших отношений почти не касалась.
Встал вопрос об армии.
Мы оба понимали: в армию ему нельзя. Знали истории о том, как парни пропадают, как их избивают и заставляют «добровольно» подписывать контракты.
Мы были в панике. До призыва оставалось всего пять месяцев. И тогда общий знакомый предложил решение: пойти в Росгвардию.
Я была в отчаянии. Не знала, что делать. Мы пытались найти другие варианты: откосить, сменить прописку… Ничего не получилось. Пришлось идти в Росгвардию.
Мы договорились, что это только на несколько лет — пока не сможем куда-нибудь сбежать.
Он прошёл всех врачей, в том числе психолога, психиатра и невролога. Ему поставили категорию А.
Не знаю как, но буквально за три месяца мой плюшевый, заботливый и добрый человек стал монстром.
Он стал жестоким, начал много пить, перестал спать. Срывал злость на нашем котёнке и на мне. А однажды вечером за ужином сказал мне самое страшное. Он расторг нашу помолвку и решил служить «Родине-матушке». Потом разразился страшной речью о «мразях украинцах», «наших бравых мужиках» и отмщении.
Я пыталась с ним разговаривать, переубедить, остановить. Чувствовала себя дурой. Но он стал жутким, и мне было страшно рядом с ним находиться.
Я была разбита. Уехала через два дня.
И тогда я задумалась: почему в Росгвардию так просто попасть? Почему человека без образования и опыта так быстро взяли? Почему у психолога не возникло никаких вопросов к его состоянию?
Через три месяца после нашего последнего разговора он позвонил. Плакал, просил о помощи, ничего толком не мог объяснить.
Я сорвалась и поехала. Когда вошла в нашу бывшую квартиру, испытала неописуемый ужас. Он похудел килограммов на пятнадцать, под глазами были огромные синяки.
Как он мне рассказал, в апреле вышел закон, по которому росгвардейцы тоже должны были идти в армию. В части им сначала говорили, что всё нормально, всё «порешают», они же «братки». А за неделю до призыва развели руками и сказали примерно так: если вы просто уйдёте на срочную службу, обратно нам такие не нужны — трусы. А вот если подпишете контракт…
Все они были убеждены, что батальон — это их семья. Им внушили, что это их новый дом и плохого им там не посоветуют. Что контракт — единственный вариант после службы вернуться обратно.
Я не могу на сто процентов утверждать, что его именно принудили подписать контракт. Он очень мало об этом говорит. Знаю только, что ему сказали: если уйдёт на срочную службу, обратно его никто не ждёт.
С его слов, в момент подписания он был счастлив, как будто пьяный. А когда вернулся домой, пришло осознание. Он хотел умереть. Путался в реальности, в добре и зле. Не спал уже несколько суток… Уже месяц он лежит в психиатрической больнице. Ему поставили клиническую депрессию и подозревают ПТСР.
Насколько я понимаю, контракт уже расторгнут — диагноз сыграл свою роль. Из Росгвардии его тоже уволили заочно. Я сама ездила отдавать его документы. Сейчас я занимаюсь всеми его делами и периодически его навещаю.
Он до сих пор в шоке. Как будто вернулся к себе настоящему. Стыдится всего, что делал и говорил, бесконечно извиняется. Он принимает тяжёлые антидепрессанты, и сейчас, кажется, кроме шока и сожаления ничего не испытывает. Я буду рядом, пока он не встанет на ноги. Пока я могу ему помочь, я буду это делать.
Я же снова живу с мамой. Она до сих пор не пережила смерть моего брата. У нас с ним были тяжёлые отношения, поэтому я пережила это иначе. С отцом я практически не общаюсь. В какой-то момент я жутко устала от спам-атаки Соловьёвым со стороны всей отцовской семьи. Теперь контактирую только с ним, раз в пару месяцев.
Государство лишило меня большой части семьи, брата, детства, образования. И пыталось отобрать самое важное, что у меня есть, — мою любовь.
Я не знаю, как эта история сложится дальше. Но я никогда не прекращу свою битву с царём.