Валерий Панюшкин: «Ты сестра моя или ты мой враг?»
Валерий Панюшкин — российский журналист и писатель. Работал в изданиях «Коммерсантъ», «Ведомости», The New Times, Esquire и «Сноб». Был шеф-редактором «Сноба», вел программу на «Дожде», возглавлял «Такие дела» и Русфонд.
Весной 2022 года уехал из России. Сейчас живёт с семьёй в Латвии и работает в расследовательском отделе Радио Свобода «Система».
После начала полномасштабной войны России против Украины Панюшкин написал книгу «Это мы, беженцы». Герои книги — украинцы, люди самых разных профессий и судеб, которых война заставила стать беженцами.
Валерий Панюшкин также автор книг «12 несогласных», «Все мои уже там», «Девочка, которая выжила» и других. В 2025 году под псевдонимом Валлу Кананен вышла его книга «Остров Лемпо» — сказочная повесть для подростков, связанная с Карелией, финским фольклором и семейной историей автора.
Мы поговорили с ним о катастрофе войны, которая разделила близких людей и прошлась по его семье, о том, почему и как россияне могут не замечать войну и продолжать жить своей жизнью, о том, где заканчивается ответственность государства и начинается ответственность каждого человека. Почему люди отправляют своих детей на войну? И можно ли вообще говорить об ответственности 140 миллионов человек?
Расскажите о себе.
— Валерий Панюшкин, писатель, журналист, много лет работал в газете «Коммерсант», когда она ещё была свободная. Написал 15 книжек. Весной до двадцать второго года уехал из России, потому что никак не мог согласиться с полномасштабным военным вторжением. И вскоре после того, как я уехал и стал жить в Риге, меня признали в России иностранным агентом.
В Риге работаю на Радио Свобода и пишу книжки. Вот последние две — детские, приключенческие, такие подростковые, основанные на финском эпосе, подписанные Валлу Канонин. Канонин — это настоящая фамилия моего деда, который был финном. И я был бы финном, если бы в 1939 году Советский Союз не захватил часть Финляндии — ту часть Финляндии, в которой жила моя семья.
Вы уехали из России навсегда или хотели бы вернуться?
— Я боюсь, что в Россию я не вернусь. Во всяком случае, при нынешней власти точно. И единственное место в России, по которому я скучаю, это вот как раз дача наша в Ингерманландии. Место, где я вырос. Ленинградская область, которая на самом деле до 1939 года принадлежала Финляндии. И вот по этому месту я тоскую сильно. По всей остальной России — нет.
Финляндия не так давно закончила строительство забора вдоль границы с Россией. В последнее время много разговоров о том, что война может расшириться. Вы этого опасаетесь?
— Я опасаюсь того, что война может расшириться на Финляндию, на страны Балтии. Единственное, что меня утешает — что вот уже 5 лет российская армия пытается взять Славянск и Краматорск и до сих пор никак не может.
Я надеюсь, что это некий знак того, что у России просто не хватит сил на Финляндию, Эстонию, Латвию, Литву. Хотя есть атомная бомба и полное отсутствие мозга. Так что чёрт их знает.
А полномасштабная война России против Украины стала неожиданностью для вас?
— Вы знаете, я себя всё время уговаривал, что нет, ну не может быть, ну не может. Ну то есть как бы очевидно, что да, очевидно, что войска скапливаются и всё это выглядит как нападение.
Вот эта книжка, кстати, вторая, начинается 23 февраля, когда папа и девочка встречают подругу девочки, которая на завтра должна уезжать во Львов, потому что её папу пригласили преподавать во Львовском университете, в котором я преподавал в своё время. И папа утешает девочку, что, ну, мир же открытый, ты будешь ездить к Соне во Львов, Соня будет приезжать к тебе в Москву, потом вы поедете вместе учиться в какой-нибудь университет. Мир же открыт.
А это 23 февраля двадцать второго года, и через 8 часов произойдёт катастрофа, мир закроется, все эти дружбы перекроются. И вот у меня было ровно такое же ощущение, да, что нет, ну не может быть. Ну у меня жена украинка, тёща из Харькова. Ну не может быть. Я себя уговаривал вот этим «не может быть».
Я помню, как меня жена разбудила ночью и сказала: «Украину бомбят». Я сказал: «Кто бомбит?» «Мы». Она говорит: «А кто же ещё? Марсиане, что ли». И тут я сказал фразу, которую, боюсь, не повторю на камеру, потому что она была вся матом. Но это была такая ожидаемая неожиданность.
Вы сказали, случилась катастрофа, которая разделила людей. Вашу семью или близких друзей задела эта катастрофа?
— Да, потому что я помню, как моя жена звонила своей двоюродной сестре в Харьков с предложением чем-то помочь — может, деньги, может быть, что-то ещё. И там было такое недоверие, знаете: «А ты правда сестра моя или ты мой враг?»
Да, я помню, как я звонил моему другу Миколе Вересню, телеведущему, в Киев и говорил: «Микола, прости меня». А он говорил: «Ты тут при чём? Ну ты что, охренел, что ли? Что ты передо мной извиняешься? Это ты, что ли?» Я говорю: «Ну, я чёрт те знает, что мне делать».
Вы как журналист видели несколько войн и в одном из интервью сказали, что эта война отличается по уровню жестокости. Что вы имели в виду?
— Война предполагает, что там какие-то люди, которых мы не знаем. Ну там, когда советская армия вторгалась в Афганистан, то есть мы как бы понимаем, ну что это гуманитарная катастрофа, что там люди. Мы потом прочтём романы Халеда Хоссейни про то, как это всё было. Но у меня нет ни одного знакомого афганца. То есть это неперсональная вещь.
А тут мы бомбим людей, которых я знаю. Ну, лично знаю. Вот двоюродная сестра моей жены в Харькове, вот мой друг Микола Вересень, вот мой друг Мустафа Найем. Ну, это люди, которых я знаю. Я знаю Киев. Я много раз был в Киеве.
Моя дочь потом, когда прочла мою книжку про беженцев, сказала: «Пап, а ты что, был в Киеве?» Ну, то есть для неё, четырнадцатилетней тогда, Киев — это ну как на Марс полететь. Киев — это место, в которое нельзя попасть. Для меня Киев — это… ну, я там 100 раз был, я неплохо ориентируюсь в Киеве, у меня полно было друзей и так далее.
Я не могу сказать, что это более жестокая война, чем другие войны. Хотя есть вот это удивительное — то, что дроны полетели, и то, что человек убивает других людей, сидя в офисе. Блин, это как… то есть никакого Ремарка нету, вот этого ощущения, что я там был, я видел эту кровь, эту грязь. Он там не был. Он сидел в офисе и управлял дроном. Это было похоже на компьютерную игру. Короче, вот такая вот у меня каша в голове по этому поводу.
И всё же, что случилось с людьми в России? Почему и в какой момент жизнь сына, мужа или отца стала товаром, а их смерть перестала быть трагедией?
— Послушайте, это описано у Льва Толстого в романе «Война и мир». Что война — это такое состояние людей, когда люди вдруг начинают совершать вещи, про которые вчера думали, что это преступление. Люди вдруг начинают убивать, вдруг начинают грабить, вдруг начинают печатать фальшивые деньги и засылать их на вражескую территорию, чтобы разрушить экономику. Все вещи, которые вчера считались преступными, сегодня начинают считаться нормальными, хорошими, доблестными, правильными. И это случилось не только на этой войне. Это случается на любой войне.
Более того, я хочу сказать, что я был на четырёх войнах как журналист. И я думаю, что война бывает справедливой, несправедливой, правильной, неправильной буквально первые 2 дня. Через 2 дня какие-то человеческие чувства теряют не только агрессоры, но и обороняющиеся, защищающиеся. Люди теряют вот это ощущение, что они люди, что их жалко, а они начинают уже мстить за своих товарищей.
Ну, то есть там случается что-то ужасное с моралью. И даже если люди ведут справедливую, оборонительную войну, всё равно у них в голове что-то щёлкает. И именно после этого потом возникает посттравматическое стрессовое расстройство, потому что люди делают что-то несвойственное человеку, что-то противоречащее всему их предыдущему опыту.
Вы писали о чеченских войнах и о том, как матери спасали своих сыновей от войны. Сейчас матери часто отправляют детей на фронт. Как так? Что произошло с матерями?
— Смотрите, да. Но давайте вспомним, что во время чеченских войн были свободные средства массовой информации. Была Елена Масюк, которая рассказывала про ужасы чеченской войны. Было НТВ свободное, была газета «Коммерсант», была «Новая газета», была Анна Политковская. И люди, которых затрагивала война, понимали, что нет, это не я одна тут думаю, что это какой-то кошмар. Нет, вокруг меня есть люди, которые тоже думают, что это кошмар.
Помните, был такой психологический эксперимент, когда человек входит в комнату и ему показывают какой-то чёрный шар, и люди перед ним говорят, что это белый шар. И когда девять людей говорят, что это белый шар, человек такой говорит: «Ну да, это белый шар». Это белый шар.
И здесь то же самое: когда вокруг все говорят, что укрофашисты на нас напали, бла-бла-бла, твой сын hero, психика человека индуцируется. Я по своим близким, оставшимся в России, вижу, что они обладают способностью не замечать войну. Они говорят: «Да нет, да всё нормально ж. Бензин? Какой бензин? А, бензин… Ну нет, ну нормально. Ну иногда только в очереди надо постоять немножко». Я вижу, как этот стокгольмский синдром работает, как люди убеждают себя в том, что всё нормально.
Эта пропаганда настолько эффективна или дело не только в ней, а в том, что люди не хотят знать, что происходит на самом деле?
— Это, конечно, пропаганда, вернее сказать, отсутствие контрпропаганды. Дело не только в том, что пропаганда компостирует мозг людям, а в том, что люди не могут найти другого такого же, который видит то же, что видят они. А кто вот рядом со мной думает так же, как я? Очень трудно думать одному против всех.
Представьте себе, что все люди вокруг вас что-то думают. Думают, ну, не знаю, там: «Киви ядовито». И вы такие думаете: «Чёрт, вроде ели его, нормально всё было». Но что-то все говорят, что киви ядовито, и никто не говорит, что киви полезно. Не буду-ка я есть киви на всякий случай. Вот так.
Мне кажется, дело не столько в том, что Соловьёв компостирует всем мозг правильностью войны, а в том, что все альтернативные мнения, вся альтернативная информация закрыта. И мы с вами всё-таки довольно продвинутые люди, которые умеют пользоваться VPN, умеют отличать факты от нефактов, понимая, что такое фактчекинг.
Мой друг, успешный бизнесмен, когда я ему рассказывал про одно из своих расследований, которое я делаю на Радио Свобода и в котором я проверял факты 2 месяца, говорит: «А зачем ты это делал? Ты же уверен в том, что это так?» Я говорю: «Подожди, я это делал для того, чтобы ты увидел, что это факты». Он говорит: «Да я тебе верю». Это интеллектуальный человек с высшим образованием, с успешным бизнесом. Даже он не очень отличает факты от нефактов.
Людям очень важно найти рядом с собой некую референтную группу, которая говорит: «Нет, ты не бредишь, ты не сошёл с ума. Россия вторглась в Украину. Это преступление. Ты не бредишь».
Вы говорили, что в России человек может понимать, что происходит что-то чудовищное, но поскольку он не видит для себя конструктивного способа отреагировать и уж тем более что-то изменить, он начинает верить, что этого как будто нет. Всё-таки где, на ваш взгляд, проходит граница между психологической защитой человека и его моральной ответственностью?
— Я склонен быть снисходительным. Склонен думать, что немецкая домохозяйка, которая приветствовала фюрера флажком, не отвечает за преступления немецких фашистов во время Второй мировой. Она растила детей, она водила их в школу. Ну правда, нельзя вешать на бабушку ответственность за Гитлера. Нельзя вешать на домохозяйку ответственность за Путина, хотя какая-то ответственность на ней без сомнения есть.
И, поскольку я считаю себя гражданином, ответственным человеком, активным участником общественной жизни, я принимаю на себя эту ответственность, хотя тоже — финн по национальности, и сначала захватили меня: в 1939 году Россия сначала захватила меня. Я не просил о российском паспорте, он мне был навязан танками. Я отвечаю? Ну да, отвечаю, потому что я всё-таки обладатель российского паспорта. Я всё-таки платил налоги в России, и довольно большие. И на эти налоги купили какую-то ракету, которая упала на Киев. Я чувствую свою ответственность.
Но, понимаете, тут важно не нагрузить людей ответственностью, а всё-таки объяснить людям их ответственность. Я, вы знаете, когда-то ещё до войны говорил как-то с Лёшей Навальным про ответственность членов партии «Единая Россия». Я ему говорил: «Лёш, то есть это партия жуликов и воров?» Он говорит: «Да, конечно». Согласились. Что должно произойти с жуликами и ворами? Они должны сидеть в тюрьме. Я говорю: «Окей, сколько жуликов и воров в партии «Единая Россия»?» 3 миллиона. «Ты правда, Лёш, собираешься посадить в тюрьму 3 миллиона человек — больше, чем Сталин в тридцать седьмом году?» Тут Лёша задумался.
Без сомнения, некая ответственность лежит на каждом россиянине. Можно наказать каждого россиянина — 140 миллионов. Но это анриал. Скорее речь должна идти о некой долгой гуманитарной работе, как в Германии, когда постепенно людям объяснили, показали, повезли их в Бухенвальд, в Освенцим и сказали: «Смотрите, что мы сделали, что делали люди, которым вы махали флажком».
Но сейчас мы говорим про какое-то невероятное будущее. Что должно произойти, чтобы большинство россиян изменило отношение к войне, чтобы общество смогло критически переосмыслить произошедшее?
— Я думаю, что должно пройти время, что отношение к войне в России уже меняется. Насколько я могу общаться с людьми, живущими в России, приезжающими из России, пытающимися жить на несколько стран одновременно, их настроение меняется. Потому что сначала это было такое: «Ну ничего, сейчас уже это чего по отношению к россиянам». Ну, в смысле, да, жить в России стало невозможно. Во всяком случае, в Москве успешным людям уже очень некомфортно.
Пока что они воспринимают войну как что-то плохое для них. Они ещё не сообразили, что война — это что-то плохое для Украины. Люди, с которыми я общаюсь в России, всё больше и больше настраиваются на то, что Путин испортил их жизнь. Ребята, это Путин при вашем согласии разрушил жизнь в Украине. Эта мысль пока ещё не дошла до людей.
Как показывает мой опыт по Афганистану, первые 5 лет Афганистан воспринимался как возможность заграничной командировки, из которой ты привезёшь валюту и магнитофон Sharp. И только к концу войны в Афганистане, через 10 лет, люди как-то сообразили, что это место, откуда приходят гробы. О, а там ещё же какие-то афганцы живут. Мы же их там убили, наверное.
На это ушло лет 10. При том, что Афганистан был далеко, там не было родственников, не было интернета. Я думаю, что со временем, конечно, люди что-то осознают, но нужно время.
Вы написали книгу «Это мы, беженцы». Это серия интервью с людьми, бежавшими от войны. Что было тяжелее всего в работе над этой книгой?
— Когда я писал книгу «Это мы, беженцы», примерно половина людей отказывали мне в интервью. Я их понимал. Они говорили: «Мы не будем с тобой разговаривать, потому что мы не будем разговаривать на русском и потому что ты русский». И я понимал, что они правы.
Дальше у меня есть длинная горькая история про то, что я тоже был захвачен, и во главе захватчиков моей родины стоял украинский маршал Семён Тимошенко, памятник которому до сих пор стоит в селе Фурмановка Одесской области. Они правы в том, что они не хотят со мной разговаривать, потому что я предлагаю им разговаривать по-русски и потому что я из России. Это было мне горько, но я вынужден был согласиться с этим.
Что изменилось в вашем понимании беженца после 2022 года? И россияне, которые бежали от войны, они кто для вас?
— Ой-ой-ой. Понимаете, вот опять же в этих наших финских сказках есть такое волшебная мельница Сампо. Ты её вертишь, а она мелет благополучие. Если тебе нужен хлеб, она муку тебе намелит, она деньги может… Она благополучие делает вокруг себя. И когда герой финского эпоса «Калевала» Вяйнёмёйнен ворует эту мельницу, чтобы принести благополучие к себе домой, он обнаруживает, что у Сампо есть корни, что она стоит где-то там в каком-то месте, амбаре каком-то, под замком, но она пустила там корни.
И я очень чувствую, что, живя, например, в Риге, вот этих корней благополучия у меня нет. Большая разница: ты уехал куда-то сам, потому что ты хочешь освоить мир, захватить его, как-то показать себя, или ты уехал поневоле. Ты можешь даже устроиться как-то, можешь даже найти работу, снять квартиру, получить документы… Чего-то нет. Вот каких-то корней Сампо нету.
То есть бежавшие от войны россияне — тоже беженцы?
— Да, конечно, конечно. Есть свои особенности. То есть, условно, россияне, которые бежали от войны, могут худо-бедно, например, продать квартиру в Москве. Путин всячески противится этому, принимает всякие законы, запрещающие иностранным агентам продать квартиру в Москве, чтобы купить её там, я не знаю, на Кипре или где-то ещё.
А про украинцев надо понимать, что они не могут продать квартиру, блин, потому что мы им разбомбили их квартиру. Украинцы всё-таки приняты в Европе с распростёртыми более или менее объятиями. А русский, какой бы он ни был оппозиционер, какой бы он ни был иностранный агент нежелательной организации, всё равно всё время должен доказывать, что он не враг, не за Путина: «Нет, это не я». Свои особенности есть, конечно, и не факт ещё, что получится доказать.
Мы сейчас с вами на книжной ярмарке в Праге. Тут представлено много книг, которые запрещены в России. К кому мы сейчас обращаемся на русском языке? В книгах, через соцсети и другие площадки. Ощущаете ли вы разрыв между собой и той аудиторией, что в России? Что мы можем сказать?
— Здесь, на книжной ярмарке в Праге, два разрыва. С одной стороны, разрыв с людьми, которые остались в России, потому что многие мне пишут из России: «А где в России купить вашу книжку, детскую книжку?», подростковую. Вот на этой книжке, пока она ещё продавалась в России, была такая табличка, написано было «18+», запрещено для детей — на детской книжке, потому что автор — иностранный агент. А иностранному агенту в России с детьми говорить запрещено.
Вот эта книжка вышла уже в Латвии, и она продаётся для эмигрантов, а в Россию она никак попасть не может. И даже чисто логистически это большая сложность.
С другой стороны, я чувствую второй разрыв, потому что у меня были издатели в Европе и Америке. Мои книжки выходили по-английски, по-французски, по-немецки, по-итальянски. Книжка про беженцев ещё вышла по-итальянски и по-английски. Ну потому что примерно понятно: ты русский, который испытывает чувство вины за войну, которую вы, русские, начали. Но когда ты русский, который написал приключенческую детскую книжку, мои издатели прекрасные говорят мне: «Ну послушай, мы тебя очень любим. А как мы тебя будем продавать? Русский, который написал сказку?»
Эта сказка начинается с войны. «Лемпин подземный поход» — это история про то, как дети бегут от войны, это классическое начало детской книжки (как у Льюиса в «Хрониках Нарнии»): дети бегут от войны, и дальше они попадают в некий волшебный мир, через который им нужно пройти, где у них всякие приключения. И это метафорическое разрешение их экзистенциальной проблемы. Итальянские, американские мои издатели говорят: «Подожди, а как мы это будем продавать? Мы будем говорить, что русский написал сказку?»
То есть как бы мы оказались в пузыре. С одной стороны, в пузыре русского языка, с другой стороны — в пузыре эмигрантской части русского языка. У нас был открытый мир, в котором было 140 миллионов людей, потенциально читающих по-русски, и плюс ещё 5 миллиардов людей, которые потенциально могут заинтересоваться, чего там пишет их «Толстоевский». А теперь мы вот в таком маленьком шарике, мы вот в таком маленьком пузырике, и все люди, приехавшие на пражскую книжную ярмарку, все друг друга знают. Мы читаем друг друга.
Не получается ли так, что те, кто в эмиграции, разговаривают сами с собой? Есть ли у этого разговора смысл? Если целевая аудитория, для кого в том числе эти книги, журналистика, в России?
— Целевая аудитория не только в России, понимаете? Да, конечно, нам очень трудно достучаться до России, той аудитории, которая там. Мне пишут читатели из России с вопросом: «А где купить в России вашу книжку?» Нельзя купить в России мою книжку детскую, подростковую, приключенческую, политическую только немножко — только потому, что там дети в школе сталкиваются с тем, что они подпадают под эту военную пропаганду и говорят: «Что вы нам лапшу на уши вешаете?», и вынуждены уйти из школы.
Ещё раз: нам не достучаться не только до российской аудитории, но и до европейской аудитории тоже. Есть мой любимый итальянский учёный, лектор, просветитель, историк Алессандро Барберо. Он прямо историк, профессор. Он говорит: «Ну подождите, ну сколько раз Россия вторгалась в Европу? Ну там Суворов переходил через Альпы, ну там Александр I дошёл до Парижа — но это же потому, что Наполеон напал первый. Да, Сталин взял Берлин, но это же потому, что Гитлер напал. А с тех пор Россия на Европу не нападала. А Европа сколько раз на Россию нападала! Чего же мы боимся?»
И ты такой сидишь, слушаешь и говоришь: «Профессор, профессор, а разве Россия в 39-м году не напала на Финляндию и не оттяпала от неё кусок? А разве Россия в тридцать девятом году не оттяпала кусок Польши? А разве Россия не захватила Латвию, Эстонию и Литву? А разве Россия после Второй мировой войны не захватила пол-Европы и не управляла ею полвека? Профессор, что вы говорите?»
И вот здесь тоже: до этой аудитории тоже нам достучаться очень трудно. И понятно почему — потому что это левые европейские интеллектуалы, которые скорее при выборе между свастикой и серпом и молотом выберут, конечно, серп и молот. Ну, то есть мы, конечно, понимаем, что Сталин совершил всякие преступления, но он же хотел равенства, восьмичасового рабочего дня, свобод для женщин и так далее. Они склонны понимать Россию даже в её теперешнем состоянии. Они склонны понимать, что российский газ стоил сильно дешевле, чем стоит им теперь американский или какой-нибудь катарский.
И до них мы тоже не можем достучаться. Ещё и потому, что сама Европа запретила всех русских разом: и Гергиева, и Сорокина, заодно смешав их всех вместе. Да, мы в пузыре.
Мы видим, что происходит сейчас какой-то непонятный пока сдвиг во всём мире. Ерофеев называет это наступающей эпохой варварства. Россия этот сдвиг спровоцировала?
— Нет, ну понимаете, что произошло? На рубеже XIX и XX веков испанский учёный Хосе Ортега-и-Гассет ужасался тому, что огромное количество необразованных людей стали читать газеты. Говорил: «Господи, они стали читать газеты, что же сейчас будет». И действительно случилась катастрофа, потому что при помощи радио и газет Гитлеру и Сталину удалось легко распропагандировать огромное множество людей.
Сейчас мы с вами вошли в эпоху, когда миллиарды людей стали не просто читать газеты — они стали писать газеты. Раньше, чтобы человек мог высказаться публично, ему надо было окончить университет, а потом ещё как-то попасть в газету. А сейчас, чтобы высказаться публично, человеку не надо ничего. Мой девятилетний сын ведёт блог, и у него есть там 56 подписчиков.
Огромное количество неподготовленных людей стали участвовать в информационном поле. С одной стороны, это прекрасно, мы тут все разговариваем, но правил разговора нет. Ты не должен знать грамоте, чтобы разговаривать. Поэтому, если вы посмотрите Пражскую книжную ярмарку, большинство книг на ней просветительские. Армен Захарян рассказывает нам про литературу, Липсиц рассказывает про экономику и так далее. Очень много книг просветительских, потому что: люди, люди, подождите, прежде чем принять какие-то решения, прежде чем начать бомбить кого-нибудь, давайте, может быть, мы как-то почитаем что-нибудь.
А что не так с Россией?
— Главной проблемой мне кажется то, что Россия слишком централизована. В России есть Москва и Путин. Очень маленькое самосознание народов, которые в ней живут, регионов, которые в ней есть. Поймите, я не говорю там про какой-то сепаратизм или что-нибудь такое.
Вот как только в Екатеринбурге появляется Женя Ройзман, и вдруг вокруг Жени собирается какая-то компания людей, которые говорят: «Подождите, мы Урал, мы тут самоцветы ищем, у нас тут Невьянская икона, и мы тут всё-таки… у нас тут какая-то культура есть наша. Мы не собираемся отделяться от России». Нет, подождите. Отделиться — это очень сложно.
Для меня очень важная вещь — то, что я пишу эти книжки под псевдонимом Валлу Канонин. Это фамилия моего деда. Я, в отличие от многих ингерманландских регионалистов, которые говорят, что Ингрия будет свободна и надо отделиться, не понимаю, как отделить Ингрию от России, потому что это отделение проходит по мне. У меня мама финка, а папа русский. А вы когда будете Ингрию от России отделять, вы меня как напополам разрежете: вдоль или поперёк? Как?
Но мне важно, чтобы мы помнили, что есть эта финская ингерманландская культура, что Ингрия была захвачена, порабощена. Наша деревня Луккаранки была переименована в Колосково. Для меня важно восстановление всего этого.
Если бы это были какие-то Соединённые Штаты России, то было бы полегче. Если бы регионы понимали, что: «О, вот тут мы Якутия, подождите, это у нас алмазы. Подождите, почему они все уходят в Москву? Мы — Тыва. Почему наши солдаты воюют в Украине? Где эта Украина? Мы — Тыва, у нас тут своих дел полно. Почему мы едем в Краматорск? Что за фигня?»
Мне кажется, что некая федерализация, конфедерализация, а некая более… ну, такие штаты, где разные законы, где, условно, Кавказ хочет жить по шариату — ну, пусть и живёт там по шариату, а Рязанская область — нет.
Вот я думаю куда-то в эту сторону. Это слишком пронизанная, разутюженная ГУЛАГом страна, которая устроена очень одинаково, при том что люди в ней очень разные, и культурные корни очень разные, и истории очень разные. И это всё растоптано и размазано сначала империей, потом Советским Союзом, ГУЛАГом и вот теперь путинским режимом тоже.
На что есть надежда?
— Про надежду я не знаю. С надеждой плохо. Как говорила Анна Андреевна Ахматова: «Мы сохраним тебя, русская речь, великое русское слово». Надежды у меня мало, но у меня есть профессия. Я умею писать истории на русском языке. Я нахожу в этом своё место. Эти истории останутся, кто-нибудь их прочтёт, может быть, это чему-то поможет. Небольшая надежда, но, во всяком случае, осуществимая. Я могу подойти к письменному столу, сесть за компьютер и рассказать историю про финского лешего Лемпу, который ворует детей.


