Рита Некратова: «Россия после 24 февраля — это бег курицы без головы»

Рита Некратова — поэт, музыкант, журналист, кандидат биологических наук. Родилась и выросла в Томске. 

Здесь выступала с рок-группой, работала на ТВ2, преподавала в университете и защищала городское озеленение («когда ты смотришь на здоровое красивое дерево, как будто сам оздоравливаешься»). Жила интересной, насыщенной жизнью — свой дом, который построил муж, дружная семья, в которой растут двое мальчишек: «От такой жизни, как была у нас, не уезжают». 

Но после 24 февраля 2022-го поняла, что оставаться ни в Томске, ни в стране не может. О равнодушии людей к чужой боли и потере нравственных ориентиров. Об утратах, которые приходится переживать на расстоянии. О политике, которая существует не только в виде выборов и скучных дядек в пиджаках, а в виде новых больниц и хороших дорог. И о новой песне-воззвании — обо всем этом Рита Некратова говорит в проекте «Очевидцы».

Расскажите о себе.

— Меня зовут Рита, Рита Некратова. Я из Томска. Я музыкант и поэт, я никогда на этом не зарабатывала денег, но если вспоминать, что лучше всего меня характеризует, наверное, нужно именно эти вещи первыми называть.

Во-вторых, я журналист. С 14 лет я обитаю где-то вот в орбите ТВ2. Ну вот для тех, кто не знает, скажу, что это легендарный томский независимый телеканал, который был лишён вещания в 2015 году. Вот, и я начинала в ТВ-школе, потом много разных у меня там было метаморфоз, но ничего выдающегося я там не делала. Мне очень нравилось монтировать, очень нравилось быть режиссёром. Э-э. Вела передачи немного. Здравствуйте. 2014 подходит к концу, и это мой последний эфир в этом году, а возможно, и вообще последний, потому что в следующем, 2015, мы с вами, скорее всего, уже не увидимся. Телекомпания ТВ2 на грани закрытия.

Когда ТВ2 закрылась, я продолжала сотрудничать с коллегами, писала статьи на экологические темы. Меня очень волновала тогда тема городского озеленения. Сейчас я тоже продолжаю работать с ТВ2 в проекте «Очевидцы». Это такая нестандартная ситуация, но я столько взяла интервью в этом проекте, и через меня столько людей получили этот опыт, а я с некоторых пор прекратила заниматься именно интервью, сейчас другим занимаюсь, и я подумала, что это было бы честно и правильно самой этот опыт получить.

Это ещё не всё. Я биолог, кандидат биологических наук, бывший преподаватель Томского университета, преподавала ботанические дисциплины, и вообще по специальности я ботаник. Нравилось мне очень это дело, и, как мне кажется, студентам тоже нравилось, но с двадцать второго года я об этом могу говорить только в прошедшем времени, понятное дело. Сейчас я волею судеб работаю в сфере IT, занимаю должность специалиста по продвижению и науке, и параллельно занимаюсь системной архитектурой.

И ещё я хочу сказать, это такая важная вещь, которая тоже в последнее время меня характеризует, — я слабовидящий человек. Почему я об этом упоминаю? Не для того, чтобы вызвать жалость, ни в коем случае, это вообще меньше всего бы мне этого хотелось. Просто это существенно сейчас влияет на моё восприятие мира, на моё отношение к жизни. И, ну, в какой-то мере даже это оказалось полезно для меня как для личности, потому что много разговоров о меньшинствах и об уязвимых группах.

И я всегда, в общем-то, им сочувствовала, но сейчас для меня права меньшинств — это моя личная тема. И никто не знает вообще, а каким образом и когда ты можешь оказаться вот в этом меньшинстве, ведь меньшинство — это не только гендерные меньшинства, не только меньшинства национальные. Ну, вот есть такие вот меньшинства по здоровью, по возрасту.

[музыка]

Как в жизни у поэта, музыканта, журналиста появилась биология? Что дало это знание о жизни?

— А, у нас династия биологов. Моя мама была доктором биологических наук, папа был тоже учёным, заведовал лабораторией, сестра моя тоже биолог. Ну, и я тоже биолог. Родители с детства брали нас с сестрой в экспедиции научные. Вот буквально каждое лето с трёхлетнего возраста, вот от конца мая до конца августа, мы проводили где-то в горах, либо в палаточных лагерях экспедиционных.

Ну, в детстве я думала, что я буду зоологом, у меня в 6 лет настольная книга была — «Жизнь животных» Альфреда Брема. Я прямо наизусть знала, сколько детёнышей там у бурой бурозубки, там ещё какой-то там бурозубки, куница от кого, на кого охотится. [смех] Вот, но немножко погрузившись в методологию, я поняла, что зоологи объекты своих исследований, к сожалению, убивают очень часто, прежде чем исследовать. Поняла, что мне это совершенно не подходит.

А вот растения — их, конечно, тоже можно выкапывать, сушить, в гербарии закладывать, но это менее жестокое занятие, ботаника, с моей точки зрения. И, кстати, я ни капельки не жалею, что тогда в юношестве я выбрала биологию, потому что очень люблю природу. Я стала такой искренней патриоткой, в смысле, что я просто безумно люблю нашу природу сибирскую, родные просто места. Это одна из таких утрат, которые мне больно сейчас проживать, но, слава богу, в том месте, где я живу сейчас, в Болгарии, природа также прекрасна. Природа вообще прекрасна везде.

Вот, но всё равно есть какие-то места, ну, вот как места силы, да, места, где ты вот каждую тропку знаешь, каждый кустик. Вот есть такие тропки в Хакасии, которые вот делили только я и косули какие-нибудь. То есть вот такие имела опыты уединения на природе. Я теперь уже умными словами знаю, как это правильно характеризовать, то есть ощущение проживания трансцендентного на природе. То есть когда ты вот сидишь там на берегу реки, смотришь куда-то вот за горизонт, на горы. Ну, и ты понимаешь, что этот мир прекрасен. И что он очень хрупкий, что его надо беречь. Вот, наверное, вот это вот основной урок тех лет.

Как в вашей жизни появился гражданский активизм?

— Честно сказать, политическое измерение в моей жизни возникло очень поздно, потому что как-то я была занята очень своей частной жизнью, я довольно рано вышла замуж, и очень удачно. В общем, дети, работа, какой-то поиск себя. Вот это вот творческое самовыражение, вот эти темы меня занимали гораздо больше очень много лет.

И, наверное, впервые начало по-настоящему меня торкать, когда я почувствовала, что политика вот прямо в мою жизнь вошла. Просто чудовищно поздно. То есть когда был аннексирован Крым и когда закрыли ТВ2, потому что это коснулось непосредственно меня. Я считаю, что это непростительно позднее зажигание. И даже после этого [смех] активизм не стал такой постоянной частью моей жизни.

Скорее, вот, наверное, с 2018 года, с 2019 мне это стало интересно. Я посетила несколько семинаров Московской школы политических исследований, и у меня появилась оптика, появился понятийный инструментарий, как анализировать обстановку вокруг себя. И вдруг я стала для себя открывать, что вот те ощущения гнетущие, которые я раньше приписывала каким-то своим неправильным выборам — ну, вот что-то не так делаю я, что-то вот не туда, ощущение какого-то принуждения, тревоги, какой-то небезопасности, да, — я это приписывала какому-то ближайшему окружению. То есть я это считала результатом своих частных шагов.

То в какой-то момент мне стало ясно, что в значительной степени это зависит от того места, где я родилась, и от тех людей, с которыми я живу. Ну, и собственно, место и люди, они объединены в государство. И вот в этот момент у меня начало включаться, что так, а что там у нас с выборами?

Ну, мне даже стыдно об этом говорить, потому что, ну, что там? Люди многие уже эмигрировали после аннексии Крыма, как бы поняли, что дальше ловить нечего, да? А я только пошла на выборы наблюдать, не знаю, в каком там первый раз, в девятнадцатом году, я уже не помню. Я такой человек, что мне очень некомфортно думать одно, говорить другое, поступать ещё как-то по-другому. То есть у меня есть понимание, что нужно участвовать.

И то, что мне наиболее близко в доступной мне сфере, тогда это было городское озеленение. Томск когда-то был очень зелёным городом. И я вот с детства вспоминаю вот эти вот аллеи из тополей по проспекту Кирова и как мама меня по дороге в лабораторию за ручку вот по этой аллее ведёт, вот этот запах вот этих тополей. И вот этот вот тоннель из ветвей деревьев.

И очень горько, что безобразное такое обращение с деревьями было и есть в нашем городе. Ну как-то я подключилась, и была такая группа, я не буду её называть, потому что она до сих пор существует. Отстаивали старые деревья, чтобы их не сносили, потому что есть такой метод, чтобы деревья не падали, — это срубить дерево. Или, допустим, не полностью его срубить, а изуродовать, оставить такие культи из пней с ветками вот такой вот толщины у основания отрезанными. И эти деревья, во-первых, это деревья-инвалиды, реально. И они не жильцы, и они совершенно не украшают город.

То есть ты когда смотришь на них, когда ты смотришь на здоровое, красивое дерево, ты получаешь эстетическое удовольствие, и как-то, не знаю, когда ты смотришь на что-то красивое, мне кажется, ты чуть-чуть тоже как бы оздоравливаешься через это. А в восемьдесят каком-то году в одном из знаменитых биологических журналов вышла статья, в которой пациентов примерно с одними и теми же показателями здоровья поместили в палаты, которые окнами выходили на красивый парк, а других — в палаты, которые выходили окнами на какую-то застройку, во двор, где не было деревьев. И те пациенты, которые смотрели на деревья, они быстрее выздоравливали. И это статистически достоверный эффект. То есть это реально так воздействует. Поэтому деревья, как мне казалось, нужно охранять.

Мы предпринимали инвентаризацию ещё томских деревьев. Ну, сейчас все эти проекты, что касается инвентаризации, они уже все канули в Лету. Можно просто как результат сейчас посмотреть, как выглядит Томск. Ну, понятно, что там много разных факторов сейчас уже спустя 4,5 года войны влияют на это. Но тем не менее есть города, на которые это так же влияет, но они выглядят значительно лучше.

Ну, а про Томск — я, конечно же, там очень давно уже не была, но я пристально наблюдаю через соцсети. У нас же сейчас каждый человек — он как Саурон, как всевидящее око. Мы везде можем посмотреть. И то, что я вижу там, как выглядит набережная города, одно из самых красивых потенциально мест, есть река Томь. И эта набережная находится вот прямо с Белым домом. Там сидит областное управление. И вот буквально за ним совершенно просто разрушенное всё, там никто не бомбил. Просто не ухаживают. Просто их это не интересует. Это выглядит так, и я думаю, что это так и есть.

Вы ребёнок перестройки, застали конец СССР и начало новой России девяностых. Что и в какой момент пошло не туда?

— Честно говоря, мне кажется, пошло не так гораздо раньше, чем мы освободились в девяносто первом году. Я после начала полномасштабной войны стала особенно увлекаться мемуаристикой, которая посвящена преступлениям большевизма. И мы же знаем, да, что с результатами всех этих преступлений стало, я имею в виду со свидетельствами этих преступлений, что архивы до сих пор не открыты по большей части. И как сейчас вообще наше государство обходится с этой памятью?

Ну, и не было же люстраций. И вот мне просто кажется сейчас, что корень зла — он так основательно пророс внутри нашей страны тогда, в девяносто первом году, это как срезали какой-то вот побег сверху. И такая возникла иллюзия, что вот мы можем тут расти во что-то новое, но корни-то те же. Такая метафора ботаническая, да, получилась.

С девяносто девятого года окончательно всё стало не так. Я думаю, что были, наверное, какие-то точки бифуркации, в которых мы как общество могли, наверное, что-то сделать, но мы этого не сделали. И как результат — вот мы теперь граждане страны-агрессора и разделяем, вольно или невольно, тяжесть этого преступления, которое она сейчас делает ежедневно в Украине.

Было предчувствие этой полномасштабной войны с Украиной?

— Предчувствие, конечно, было, потому что я следила за политической обстановкой. И даже, наверное, было какое-то знание, но до конца не верилось, что это возможно. Двадцать третьего февраля двадцать второго года — мы не празднуем этот праздник как День защитника Отечества, мы его так не празднуем нашей семьёй, но для нас это просто был выходной день, и это был повод, чтобы вся семья, там все бабушки, мамы, сёстры, да, чтобы все собрались за одним столом.

Я просто помню, насколько это был тёплый, счастливый вечер, и я как раз тогда очень ярко осознавала, что это какой-то очень важный момент в моей жизни, что на самом деле мы очень счастливо живём, что какое-то счастье — вот так с нежностью, вниманием, интересом друг к другу сидеть за одним столом. И мы, провожая родственников, тем вечером прогуливались по сельскому поселению, в котором жили тогда в пригороде Томска, и там есть такой мемориальный парк с пихтами, в котором стоят вот тоже памятные пушки.

И я помню, что я выложила в сторис эти пушки под песню Цоя «Спокойная ночь»: «А тем, кто ложится спать, — спокойной ночи». И написала: «И утром не читайте новости». То есть было уже просто практически ясное понимание, что всё, это точно произойдёт. Но как-то отгоняешь от себя этот ужасный момент.

Вот я думаю, что с двадцать первого года, уже после конституционного переворота, так скажем, в общем-то всё было ясно. Я, кстати, наблюдала тоже за выборами, и во время этого события интересный такой опыт: там Газманов поёт на весь участок, ну, в смысле, включена музыка, и идут вот люди, и в центре города участок был, и голосуют «за». Все голосуют «за». Ну, то есть большая часть, честно. Ну да, вот россияне, вот томичи, вот на этом конкретном участке, я свидетель, они были согласны с тем, что происходит. Вот это, конечно, поразительно.

С этого момента, мне кажется, уже было совершенно ясно, что война будет. Казалось, наверное, что последний какой-то шанс у нас — это был двадцать первый год, протесты в поддержку Навального. Тогда ещё, когда «Дождь» снимал, когда у них оператора с балкона потом задержали, прекратили съёмку они, когда вот эта Пушкинская площадь, вот эта толпа народу… В прямом эфире, когда я смотрела, у меня было такое ощущение, что может ещё что-то измениться.

Ну, вот. Нет. Не судьба.

А почему люди с готовностью участвовали в конституционном перевороте? Что не так с людьми?

— Мне кажется, что мы как-то очень приучились за эти годы путинские заниматься все собой, своим благосостоянием, своими карьерами. Своим вот этим вот мирком, в котором как будто бы основное зависит от наших доходов, от нашей возможности поехать куда-то отдохнуть. Вот как бы заботишься о себе, и вот это главное.

У меня такое ощущение, что вот это такая база, наша такая российская база, которая воспрепятствовала возникновению слаженного и действительно эффективного гражданского общества. То есть когда ты не интересуешься политикой, и люди произносят это даже с какой-то гордостью, я заметила, ну, типа: «Я не интересуюсь политикой. Ты же знаешь, я аполитичный человек». А при этом это люди успешные, умные. Иногда это бывают замечательные люди, да? Но они как-то не отдают себе отчёта, что политика — это даже не выборы и не вот эти дядьки лысые и скучные, которые что-то там вещают с трибуны. Что политика — это вообще пространство общественного.

То есть ты можешь не интересоваться политикой, но ты ходишь на работу. И уж, наверное, тебя должно волновать, как к тебе относится твой руководитель, как тебя полечат в больнице. Это тоже политика. Какая обстановка на дороге, когда ты едешь за рулём на своей классной новой машине? Какая дорога? Это тоже политика.

И даже то, что в семье происходит иногда и часто, — это тоже политика. Когда люди сталкиваются с какими-то неразрешимыми семейными проблемами и их некому защитить, это тоже политика. И вот так это слово было упразднено для россиян, для многих. И для меня в частности. Я, как человек с поздним зажиганием, тоже могу и к себе применить этот укор. Я тоже занималась по большей части своей жизнью. И вот такой получается результат.

Хотя я всегда знала, что большевизм — это плохо, что это ужасно. Мой папа, например, родился в сорок втором году. И он родился в таком месте, в Хакасии, в горах Кузнецкого Алатау. И посёлок, в котором он родился, буквально стоял рядом с лагерями, в которых держали политических заключённых. Папа делился своими детскими воспоминаниями о коротких эпизодах общения с этими людьми, которые там содержались. И будучи даже ребёнком, он был шокирован, насколько это образованные, какие-то исключительные люди, которые оказались в совершенно нечеловеческих условиях. И у нас никогда о коммунистах в доме не говорили кроме как «коммуняги», «коммуняки поганые».

Но просто мы были как-то опьянены, что ли, мы как-то расслабились. А даже и мысли не было, что вот это может вернуться. У меня лично не было такой мысли. Казалось, что всё, это безумие страшное, оно навсегда осталось в прошлом. И то, что так быстро отрастут эти головы у Змея Горыныча, конечно, мы не могли этого предположить.

Я могу сказать, что 24 февраля появилось чувство, что всё, чем я жила раньше, утратило смысл. То есть какой смысл заниматься наукой в государственном учреждении, которое получает финансирование от государства, которое бомбит научные учреждения в другой стране? Или какой смысл защищать озеленение? Вот живу в Томске, буду защищать озеленение в Томске, заниматься проблемами озеленения, зная, что там не просто деревья бомбами сносят, а что там людей убивают.

Да, было такое чувство, что значительная часть жизни была потрачена совершенно не на то. И что голову я свою — я сейчас конкретно про себя говорю — занимала не тем. И что вообще на самом деле всё, что имело смысл, — разглядеть это раньше, это была обязанность меня как думающего человека: разглядеть это раньше и делать всё возможное, чтобы это предотвратить. Но я этого не делала. Я занималась другим, у меня были другие цели. Я себя за это очень виню.

[музыка]

Вы биолог, муж врач, свой дом, своя музыкальная группа. Почему решили уехать после 24 февраля 22 года?

— Да. Казалось бы, от такой жизни не уезжают, какая у нас в России была. Мы хорошо жили. Я просто помню 24-го числа, после того как я прочитала вот эти новости, у меня в Инстаграме открылись люди из Украины, на которых я подписана. Ну, там в первую очередь селебрити, конечно, там Иван Дорн, Alyona Alyona. И оказалось, что у меня маленький совершенно дневникового формата блог, и в этом блоге очень много людей, с которыми мне было интересно быть на связи, и эти люди из Украины. И вот эти люди смотрят на тебя из своих сторис, из своих рилсов и умоляют тебя что-то сделать, пока они уворачиваются от бомб.

И я вот с таким ощущением, с этим впечатлением еду на работу и начинаю там своих коллег аккуратно так спрашивать: «Ну, вот и как? И что же теперь? [смех] И что же теперь?» То есть я ожидаю какую-то реакцию, похожую на мою, встретить в людях. И примерно такой же как раз ответ я слышала часто: «Ну типа, ну что, мы тут далеко, до нас бомбы не долетят».

Этот аргумент адресован вопросу моей личной безопасности. Хотя мы сейчас-то видим, что и бомбы долетают, и забирают мама не горюй. Поэтому этот аргумент тоже слабенький оказался. А то, что от нашего лица убивают людей, я очень мало от кого услышала, что это что-то недопустимое, что это невозможно, что такого не должно быть и вообще как продолжать жить, когда это происходит прямо сейчас.

И такое ощущение, что будничная жизнь продолжается, и все живут как ни в чём не бывало: «Ну, подумаешь, это их дела, это далеко, нас-то не касается». И меня вот это даже больше потрясло.

Ну, а что потом? Потом очень быстро стало ясно, что я не выживу, если останусь. Ну, потому что я начала что-то писать, какие-то письма отправлять, что-то публиковать, и стала приходить реакция уже от совершенно не чужих мне людей. Реакция, которая меня уже, может быть, не сильно удивляла, а скорее вызывала чувство ужаса. Как так? Я с этими людьми за одним столом сидела. У нас в России же принята совместная трапеза: если ты делишь с человеком задушевную застольную беседу, значит, это вас сближает. Вы, может быть, не родственниками становитесь, но вы близкие друг другу люди, не чужие.

И вот выясняется, что среди этих людей в самом моём ближайшем кругу есть те, кто этот призыв «нет войне» и моё эмоциональное выражение неприятия того, что происходит, восприняли не просто как «мы не согласны», а враждебно. Они восприняли это как то, что им лично чем-то угрожает.

И мне просто про себя ясно, что я не смогу молчать. И если я буду молчать, то это уже буду не я. Что меня порвёт просто. То есть я или с ума сойду, или какой-нибудь безумный отчаянный саморазрушительный поступок совершу. Ну потому что это касается ядра моего мировоззрения: нельзя убивать людей. Нельзя убивать людей.

И очень быстро начали приниматься вот эти законы. На восьмой день войны заблокировали сайт ТВ2, заблокировали «Дождь», отключили от вещания «Эхо». Просто стало ясно, что той жизни, в которой мы жили, её просто нет. И всё, что после 24 февраля, — это такой бег курицы без головы. Всё, ты существо лишённое… Мы в этом смысле оказались единогласны. И спустя две недели после начала войны мы уехали.

Что самое сложное в эмиграции?

— В эмиграции в самой по себе сложного ничего я не вижу. Я, конечно, никогда не думала, что мне придётся пройти через это. Но, честно сказать, уже последние годы перед началом войны мы всерьёз задумывались о том, чтобы уехать. Было ясно, к чему всё идёт. Эмиграция — это, конечно, сложный опыт, но он, как мне кажется, обогащает человека, если он способен её пережить.

Если мы говорим именно о болях эмигрантских, боль — это, конечно, разлука с близкими людьми. Ну, как в моём случае, оказалась разлука навсегда. Год прошёл, и я, наверное, могу теперь об этом сказать без слёз, но у меня в России умерла мама, я не смогла быть рядом с ней в её последние месяцы. Это, наверное, один из самых ужасных опытов в моей жизни. Врагу не пожелаешь. И тем не менее я понимаю, что это в значительной мере общее горе очень многих людей, которые, как и я, не могут вернуться в Россию. Объективно нельзя.

Это событие обрушило меня. Я до этого времени всё держалась в седле. У нас с мамой были очень близкие отношения, и она поняла и поддержала наш отъезд. Она никогда не винила меня за то, что было невозможно в её последние месяцы мучительного ухода мне быть рядом с ней. Это настолько для меня разрушительно. И очень сложно себя собрать после такого.

Я не испытываю чувства вины за то, что я уехала. Потому что, если бы я не уехала, я бы всё равно рядом с ней не была в её последние месяцы: что-то бы со мной случилось страшное. В момент выбора я понимала, что для меня уехать — это вопрос жизни и смерти.

Вот это ощущение собственного бессилия и несправедливости: почему этот безумный лысый [ __ ] живёт до сих пор и собирается жить ещё до скольки там, фиг знает скольки лет, а хороший человек в страданиях умирает?

И очень специфический опыт онлайн-похорон. Но я рада, что такая возможность сейчас есть. А вот так чтобы скучать по родине — я не могу сказать, что я скучаю по родине. Моя родина — это мои близкие люди, которые там остались в значительном количестве. Ну и природа, про которую я выше говорила. Природа, которую сейчас будут грабить и уничтожать. Её и до этого грабили и уничтожали. За время войны приняты такие законы в экологической сфере, что даже спящие обыватели начали просыпаться, глядя на результаты этих законов, на карты вырубок, на застройки на заповедных территориях.

А вообще мне нравится в Болгарии жить. Эмиграция — это просто другая жизнь, как будто та жизнь закончилась и началась новая.

В этой новой жизни появились «Очевидцы». Какие из свидетельств поразили больше всего?

— Истории украинских героев. С большинством из них мы до сих пор на связи, с некоторыми дружим. История Анны Кошелец, которая пыталась вывезти мужа с ранением головы из зоны боесоприкосновения, и он всё равно не выжил, погиб. Мама троих детей сейчас строит жизнь здесь, в Болгарии, растит троих ребятишек.

Очень грустные истории, которые остались за кадром. Например, в Болгарии, в Варне, есть база отдыха «Железничар». На протяжении четырёх лет как минимум после начала войны на этой базе проживали украинцы, сто с чем-то человек — инвалиды по здоровью и очень пожилые люди. И как они организуются, как ищут помощи, как умирают там люди… Это то, что не попало в формат «Очевидцев», но это очень глубокие впечатления.

И когда кто-то начинает говорить про «не всё так однозначно»… После этого непосредственного общения я начинаю испытывать такую ярость, такой гнев: как пострадали люди из-за вашего «всё не так однозначно»!

В нашей семье есть и друзья-украинцы. Кто-то уже уехал из Болгарии, кто-то здесь живёт. И я просто наблюдаю за тем, что им приходится в эмиграции переживать. Им тяжелее. Могу сказать, что им тяжелее. Мы уехали, можно сказать, по своей воле: так решили и уехали. А они уехали из-под бомб. И они каждый день смотрят, как ракеты из нашей страны разрушают их дом. У многих и домов-то этих не осталось.

Мы, конечно, тоже смотрим невесёлые новости своей страны. Но надо понимать, что мы — граждане её. Я всегда даю себе отчёт в том, что мы граждане страны-преступницы, и в какой-то мере мы причастны к тому, что она делает.

Ощущаете чувство вины перед украинцами?

— Первый год чувство вины было просто парализующее. Настолько, что аж дар речи теряешь. Сейчас оно просто фоновое. Я как-то с ним научилась ладить, не теряться. Ну, и потом надо сказать, что эти люди очень достойно себя показывают в общении и вообще в опыте выживания в беженстве. Просто привыкаешь к этому чувству вины, но всегда подкоркой оно сидит.

И когда кто-то начинает там говорить… Понятно, все же люди разные. Есть определённый класс антивоенных людей, которые очень чёрно-бело раскрашивают свет: украинцы белые, русские чёрные. Понятно, что мир несколько сложнее устроен. Но просто надо всегда держать в уме, что эти разные люди из Украины оказались здесь потому, что наша страна напала на их страну. Так бы мы с ними не познакомились никогда.

Чем довоенный поэт-музыкант Рита Некратова отличается от нынешней?

— Та Рита занималась какими-то вопросами больше самовыражения и самопознания, и творчество той Риты плюс-минус то самое и выражало. Был ещё у меня такой период в музыке — этнический, когда на фоне моей любви к природе зацепили фольклорные образы русского фольклора. И я из этого материала плела песни.

А когда война началась, честно сказать, Риты — поэта и музыканта — не стало на долгое время. Это как парализует руку, и ты просто её с собой носишь парализованную: она как бы есть, но ты её даже не чувствуешь, она скорее тяготит тебя. Вот такое ощущение было от своей музыкальной ипостаси.

Когда кто-то просил спеть, мне это очень тяжело давалось, прямо ком в горле стоял. Я себя не оцениваю как прямо певицу, что-то могу спеть, но первые годы после войны я не могла ничего.

Вообще, мне кажется, художник оперирует теми палитрами, которые он в течение своей жизни как-то нащупал. Если ты занят собою, то и творчество вокруг себя. А когда ты понимаешь, что мир устроен сложнее, когда ты не просто головой это понимаешь, а когда сердцем проживаешь, то, наверное, и творчество как-то меняется.

В памяти дом и запах мяты в новом саду,
и всё уже понятно,
и небо на двоих.

О чём ваша последняя песня «Дизайнер»?

— Песня эта антивоенная. Это такая песня-вопрошание о том, как вообще так получилось, что эта новая ужасная преступная война стала возможной после той войны. Всего лишь 77 лет прошло.

Я в восемьдесят втором году родилась, и нарратив о том, что война — это самое чудовищное, что может произойти с человеком и со страной, был впитан мною как один из основополагающих нарративов моего мировоззрения. Всё, что вокруг той войны сейчас происходит в России, — это ложь, фальшь, мифологизация.

До того как путинская пропаганда централизованно взялась за День Победы, я ещё раньше чувствовала фальшь в этих праздниках. Оба моих деда воевали, и я знакома была только с одним. Мама о своём отце рассказывала, что он вообще был непьющий человек. Девятое мая для него был очень важный день, но он проживал его очень горестно: всегда выпивал стопочку водки и был очень молчаливым. Через это я усвоила, что это день скорби.

И песня как раз обращена к опыту той войны, и это такой вопрос нам: а как мы, выросшие на песнях вроде «Тёмная ночь», как мы вообще могли допустить эту войну?

Мой дед по маме, Алексей Фомич Ковалёв, родом из Одессы. Он воевал за эту страну, он 6 лет жизни оставил на этой войне. Он ещё задержался после победы в Германии, был вынужден. Оба деда пришли израненные. И теперь я, его внучка, — гражданка страны, которая Одессу бомбит. Для меня это колоссальный экзистенциальный вызов.

Песня — это вопрос о природе человека, наверное. И такая ворожба на то, чтобы это закончилось, призыв к возвращению нравственного измерения в наш мир. Если послушать, что говорят люди, которые сейчас занимают ведущие посты в величайших державах мира — я, конечно, имею в виду, например, Дональда Трампа, — если послушать ещё каких-то сомнительно здоровых психически политиков, которые оказались у вершины власти, можно подумать, что моральный норматив вообще исчез из нашей жизни.

Это как цифры в арифметике: мы не можем их пощупать, но 2 + 2 = 4. Я примерно в тех же категориях рассуждаю о добре и зле. Мы знаем точно, что убийство — это зло, грабёж — это зло, насилие — это зло, ложь — это зло. Как-то надо вспоминать об этом.

Что ждёт дальше Россию?

— Ну, я думаю, какая-то судьба между Северной Кореей и Ираном. Самое страшное уже случилось: у людей размыта грань, которую нельзя переступать. И эти люди останутся жить друг с другом в накопленной агрессии.

Агрессия в обществе ведь копится, злость вот эта. Это результат унижения, принуждения, результат тяжёлой жизни, на которую общество само себя обрекло. И даже благополучная финансово жизнь в России какая-то тяжёлая. Это как бумеранг пущенный, он прилетит обратно.

Вот это всё равнодушие, безучастность к чужим смертям там где-то далеко — мой самый большой страх по отношению к России. И предчувствие, что это обратится потом по отношению ко всем людям, друг к другу. Как вам было всё равно, что там где-то в роддом что-то попало, так вам будет всё равно потом, когда рядом с вами что-то происходит.

Но дело в том, что вероятность того, что вы сами попадёте в такую ситуацию, будет намного больше. Так устроен этот мир, хочется верить в справедливость. Посмотрите, сколько жертв эта война унесла совершенно невинных. Сложно жить дальше, думая, что это может остаться безнаказанным.

Что даёт вам надежду?

— Мне опору даёт убеждение в том, что нужно поступать исходя из своих представлений о прекрасном. Пусть будет что будет. Делай что должно.

Я встречаю много прекрасных людей, я всё равно продолжаю любить людей. Очень красивая наша планета, это очень греет. Я продолжаю наивно верить в то, что справедливость должна восторжествовать.

Чего вы боитесь?

— Я, как и все нормальные люди, боюсь за близких. Я пережила несколько очень тяжёлых утрат и в юношестве, и во время эмиграции. Это то, чего стоит бояться.

Боюсь оказаться в ситуации, когда потеряю себя, утрачу чувство собственного достоинства. Оказаться в беспомощном, уязвимом положении, когда ты уже перестаёшь быть человеком, а просто остаёшься телом внутри обстоятельств непреодолимой силы. Вот этого я боюсь.

Есть вероятность, что вы вернётесь когда-то в Россию?

— По моим ощущениям, нет. Мне бы очень хотелось, у меня там много близких людей, но что-то мне подсказывает, что это очень надолго. То, что сейчас с Россией происходит: источник зла пророс глубоко и цепко. И сейчас ящик Пандоры открылся, врата ада разверзлись.

Ломаю голову, думаю, как помогать другим людям оттуда эвакуироваться. Тем, кто хочет, конечно.

Растянулись [пение] века,
крики, стоны и лепет.
Чья же это рука
нас, как изъян, калечит и лепит?

EN