«Радуемся, что пока не расстреливают»
Агния в прошлом — москвичка. Получила образование по специальности «журналистика и литературное дело». Работала гидом в Булгаковском доме. Потом организовала свою экскурсионную компанию. Прежней жизнью была довольна. Но случилась война. Из-за отсутствия прямых рейсов стало невозможно видеться с сыном, который учится во французской школе. А из-за выхода на акции протеста на родине грозила «уголовка»:
«Рядом стояли сотрудники из УВД — и женщина меня спросила: “А сколько вам заплатили за митинг?”. Для меня это была как пощечина».
Сейчас Агния живет в Париже. Работает журналистом. Волонтерит в проекте Memoria Artis, который занимается подготовкой мурала в память о российских политзаключенных. О новом витке террора, страхе и о том, как пережить «маленькую смерть» эмиграции, Агния говорит в проекте «Очевидцы».
Расскажите о себе.
— Меня зовут Агния. Мне 35 лет в настоящий момент. Я из Москвы. Вообще, по образованию я журналист и литературное творчество, но в Москве я не занималась журналистикой. Я достаточно рано попала в Булгаковский дом и работала гидом. Потом основала свою экскурсионную компанию. В принципе, работа журналиста перекликается с работой лектора или гида: проверяешь много материалов, перерабатываешь их и выдаешь какой-то итоговый результат, ну, в некотором смысле, свою интерпретацию на основе фактов, которые тебе удалось найти. Вот так я жила и очень хорошо жила, мне очень нравилось. Мы организовывали лекции, кинопоказы, экскурсии, был даже спектакль фокусов, чего только не было. В общем, мне очень нравилась моя прежняя жизнь в том виде, в каком она происходила.
Что случилось с этой прежней жизнью?
— Если бы вы меня спросили еще полгода назад об этом, я бы сказала, что она просто разрушена и уничтожена, потому что эмиграция – это и большое потрясение, это в некотором смысле маленькая смерть. Тебе приходится начинать все сначала, но в настоящий момент я как-то смогла выровняться. Я смогла не перечеркивать тот опыт жизненный, который у меня уже был до этого, из этой почвы пытаться произрастить нечто новое. Ну, надо сказать, что я сейчас так полагаю, что мне удается с этим справляться.
Почему решили уехать?
— Ну, во-первых, первый день войны был большим потрясением, безусловно. Я как-то в своей наивности… Предполагалось, что никакой войны не случится. Я помню, что 26 января еще 21 года, то есть буквально за несколько дней уже до 22-го, я сидела в кухне у своего профессора, как раз приехала тогда из Парижа, привезла ему книгу Виктора Гюго «Труженики моря», это были, если ничего не путаю. И мы говорили с ним, ну, в том числе о танках на границе. Профессор говорил, что война будет, что он уедет, и я с ним, конечно, спорила. Мне казалось, что это невероятно пессимистичный взгляд на жизнь, возможно, в силу возраста. Я помню, как в ночь с 23 на 24 февраля я не спала, я читала новости, видимо, не до самого утра. Я помню свою последнюю публикацию из довоенной, так называемой, жизни, ну, скажем так, до полномасштабного вторжения. Я написала, что же ты, Агнечка… Так долго не спала и читала новости, но теперь все, теперь не уснешь. Но я в конечном итоге уснула. Проснулась я поздно, 24-го, и помню первое сообщение от подруги, ну, как тебе новости? А подруга еще, знаете, она такая вся красивая, гламурная, дивная, ну, то есть, казалось бы, что о войне ты должен узнать из какого-то другого источника. Но я прочитала ее сообщение, пошла читать новости, и дальше я ничего не помню. Ну вот правда, я помню себя только к вечеру, когда… я поняла, что надо идти на митинг. Вот тогда я как будто бы снова немножко вернулась в реальность. Митинг помню хорошо. И помню первые месяцы, они были очень тяжелыми. Во-первых, я поняла, что я неправильно жила, что вот я действительно как-то очень наивно относилась к жизни, возможно, в этом было даже что-то такое инфантильное. Ну, вроде бы все хорошо, о чем переживать? И не переживаешь. Что я мало делала, но тем не менее я… Планировала оставаться в России, хотя к тому моменту мой ребенок, ему тогда было уже лет 8-9, он уже жил во Франции. Он с папой переехал примерно в пандемию во Францию. И до этого я могла с ним видеться достаточно часто. Я прилетала на каникулы, или он ко мне прилетал. И, в общем-то, всех все устраивало. Я предлагала сыну жить со мной в России, но ему очень понравилась французская школа, и он не был готов менять ее ни на что. Я приняла это и, в общем, просто как-то подстраивалась под те обстоятельства. А вот подстроиться под новые обстоятельства мне уже было сложно, потому что отменили прямые рейсы, и вообще вся эта процедура поездки усложнилась. Ребенок – это… самое такое сильное, природное. Но в довершении ко всему были задержания у меня на митинге. Не 24 февраля, а потом в день смерти Немцова. Убийство Немцова. Мы вышли на митинг. Очень ненадолго. На Гоголевском бульваре нас взяли. Ну, продлилось это, мне кажется, если я скажу минут 10, длился мой митинг, это будет преувеличением. И мне очень не понравилось. Вы знаете, очень многие политики, политзаключенные политики, говорят, что чувство того, что ты прав, очень поддерживает и помогает, меня это чувство наоборот сводило с ума из-за того, что я не сделала ничего плохого, но меня за что-то наказывают. Это напоминало мне какую-то компьютерную игру, в которой я, правда, никогда не играла, но это было абсолютно сюрреалистично, и это было очень неприятно. Я помню, что уже после ОВД я вышла, я тогда еще не курила, но решила, что пора начинать. Я попросила у кого-то сигарету, рядом со мной стояли сотрудники из ОВД. Женщина была такая. И она меня спросила, а сколько вам заплатили за митинг? И почему-то для меня это тоже было как пощечина. Меня это очень обидело. Вот именно, ну то есть, когда ты в опасности, ты очень сдержан эмоционально. И я держалась эмоционально неплохо. А вот после этого вопроса захотелось и кричать, и плакать. А потом я понимала, что я больше не могу выходить на митинги, потому что две административки – это уголовка. Мне очень не хотелось в тюрьму. Опять же, я думаю, что если бы у меня не было ребенка, возможно, меня бы не так сильно пугала тюрьма, но мне и так было некомфортно от того, что ребенок находится в другой стране, и я его не слишком часто вижу. А мысль о том, что он повзрослеет без меня, она меня абсолютно пугала. Поэтому я понимала, что мне надо сохранить свою безопасность. Я не тот человек, который может молчать. У меня после 24 февраля появились друзья в Украине, у меня до этого их не было. И с ними я была очень откровенна. Разумеется, я с ними была очень откровенна. Я обсуждала с ними то, что не всегда стала бы обсуждать с россиянами. В общем, я не скупилась на эмоции. Я писала вот прям все как есть. И мне стало очень страшно, что это кто-то прочитает, что кто-то проверит мой телефон, что кто-то уже проверяет мой телефон. Я впервые в жизни, мне кажется, тогда… Я нетревожный человек вообще по своей натуре. А тут у меня появилась тревога, я начала запирать на ночь двери. Я никогда этого раньше не делала. Ну, то есть иногда запирала, иногда нет. Мне было спокойно. Я всегда все очень легко оставляла. Да что там, я могла и из дома уйти, не запереть дверь. Ну, просто потому что меня это не беспокоило. Я чувствовала себя до той поры, ну, действительно, в какой-то безопасности. У нас же есть консьерж. К нам же так сложно в подъезд попасть. Тут вот это все стерлось. И снились кошмары, и снились кувалды даже, помню. Началось такое. Снилось, что к тебе в квартиру вламываются. В общем, я не могла оставаться в таком страхе. Я не могла начать чувствовать по-другому. То есть у меня было тотальное несогласие с происходящим, желание протеста, но я понимала, что в моем возрасте уже нельзя опрометчиво протестовать. Одним прекрасным днем я довсюду уволилась, откуда еще можно было. У меня были билеты во Францию к сыну на каникулы. Это были февральские каникулы. У меня был обратный билет. И где-то за 29 дней до поездки я поняла, что обратно я уже не вернусь. Я начала собирать вещи, перебирать квартиру и так далее. Но справедливости ради, правда, скажу, что какое-то время я не сдавала обратный билет. Я его переносила. Пару раз я его перенесла. О чем, наверное, единственное, о чем жалею, но не сильно жалею. Я понимаю, что, видимо, так мне было психологически комфортно как-то мягче пережить, возможно, этот отрыв от родного в тот момент дома. Наверное, так.
Чем сейчас занимаетесь во Франции?
— Я много чем занимаюсь в эмиграции, потому что если не будешь заниматься много чем, слишком много времени будет уходить на переживания, что на самом деле тоже нормально, просто я надеюсь, что я уже отпереживала. Отплакала, не сразу со мной это случилось, где-то полгода я держалась, потом вот еще альбом вышел у Монеточки, это было в России, это значит было давно. Это, конечно… Меня как-то спровоцировало на выход чувств. Но если горе проживать, оно же заканчивается. Я достаточно быстро стала искать работу здесь, что, конечно, нелегко. У меня до сих пор нет документов. Я почти два года здесь. Я до сих пор в статусе нелегала. Я стала давать уроки. И брать уроки тоже, уроки французского. Но я в том числе стала давать уроки русского языка детям из билингвальных семей. Не могу похвастаться идеальным русским, но на уровне детей в самый раз. Я работаю. Сейчас журналистом в Sotavision в издании. Но это последние месяца два буквально. Но этому я очень рада. Это прямо всячески задействует все мои навыки. Я волонтер в проекте Memoria Artis. Мы планируем сделать антивоенный мурал в Париже. И да, у меня есть мой проект личный, который сильно перекликается с вашим. Я собираю показания очевидцев 24 февраля. Я собираю их письменно. Потом, когда у меня есть время и какое-то внутреннее состояние силы, я что-то озвучиваю сама.
Расскажите про проект «Мемория Артис».
— Его идея зародилась в очереди. Полдень против Путина. Мы пришли голосовать в президентские выборы. Очередь была очень большая в Париже. Пока мы стояли в очереди, чтобы не терять время, мы создали чат. Он, по-моему, так и называется, очередь в Париже. Чат в телеграм-канале. У нас там было, если не путаю, человек 800 в этом чате за один день включилось. И мы как-то пытались после этого общаться друг с другом. Но я помню, что увидела там сообщение о том, что было бы неплохо сделать мемориал в Париже, чтобы он был не стихийный. Потому что, понимаете… Когда ты увидел вот это число собравшихся, это был, наверное, первый такой счастливый день с момента моего переезда. Это же очень, ну, все об этом говорят, и я повторюсь, увидеть, что ты не один, это важно. Особенно после того, как ты приехал из России, где за выход на улицу, в общем, наказывали. А тут вот это все увидеть, почувствовать, встретить, ну, такое количество знакомых, очень не хотелось, чтобы это просто осталось воспоминанием. Хотелось какого-то материального воплощения этому воспоминанию. Мы подумали, что в Париже, безусловно, большое число мест, ассоциирующихся с Россией, но зачастую они все-таки ассоциируются с государством, с которым мы не согласны. Хотелось сделать что-то свое, новое. И вот таким образом мы объединились в команду «Мемори Артис». Мы объявили конкурс среди художников. Мы хотим сделать антивоенный мурал. И, конечно, для нас очень важна сейчас история политических заключенных, потому что остановить войну мы не можем, а как-то вот поддерживать связь с теми людьми, кто не смог уехать и пострадал, или не захотел уехать, а у кого-то не было возможности. Вот перед этими людьми я чувствую… Да, я не побоюсь сказать, что я чувствую вину, хотя говорят, что вина – это плохо и непродуктивное чувство, но это чуть больше, чем ответственность. Какая-то вина как будто бы есть. Возможно, потому что ты понимаешь, что если бы ты не уехал, возможно, ты бы… тоже там оказался. В общем, мы объявили конкурс среди художников. Мы уже отобрали несколько работ. Мы составили досье, отнесли его в мэрию Парижа. В досье мы, кроме работ, добавили истории разных политических заключенных. Мы заручились письмом поддержки от организации «Руси Либерте», от Ильи Яшина, он нам написал, и Надежды Скачеленко. Это вот наши такие… поддерживающие люди в плане письма. И, кстати сказать, для мэрии это тоже имело вес. Они не против, но французская бюрократия, понятное дело, то есть они говорят, да, хорошо, интересно, давайте, давайте сделайте что-нибудь еще. Ну, то есть от нас, конечно, требуется много энергии, много инициативы, потому что для того, чтобы подобные муралы согласовать, нам еще предстоит поработать, что, конечно, сложно, потому что, как я уже сказала, мы все волонтеры.
Каким может быть этот мурал? И да, их будет несколько.
— Нам бы, конечно, очень хотелось, чтобы муралов было много, но пока мы ставим перед собой, надеюсь, осязаемую цель сделать хотя бы один. Если мы поймем, что это не так страшно и ужасно, как нам пока представляется, я имею в виду согласование, бюрократию, то, конечно, мы бы с большим вдохновением сделали несколько стен, потому что работ нам прислали много. Около сотни. Работа у нас точно есть, но мы отобрали десяток. Дальше уже зависит не совсем от нас. Мы тоже мэрии предлагаем разные варианты, потому что есть те вещи, которые очень отзываются, скажем так, российскому зрителю. Потому что нас объединяет общий бэкграунд. Мы видим колючую проволоку, и для нас это о чем-то говорит. Или мы видим панельный дом, и для нас это тоже о чем-то говорит. У мэрии Парижа таких ассоциативных цепочек не возникает. У них есть своя оптика. В Париже достаточно много муралов в принципе уже есть, самых разнообразных. И, как мне кажется, парижскую мэрию больше всего впечатляют именно те муралы, которые чем-то похожи на то, что есть уже. Они как-то больше на них реагируют. Сложилось такое ощущение. А что будет изображено, я пока не могу сказать. Ну, не потому что даже хочу какой-то интриги добавить, а потому что нам это пока неизвестно. То есть у нас есть несколько эскизов, но какой-то конкретный один, он пока не утвержден, не согласован.
Российское государство в последние годы особенно жестко давит на политических активистов. Политзаключенных становится все больше, им дают огромные сроки. Почему?
— История с политическими заключенными, к сожалению, действенная. Когда при тебе человека сажают за комментарий, ты становишься осторожным. Я это прочувствовала на своей шкуре. Мне кажется, это делается для того, чтобы люди боялись. Как ни прискорбно мне об этом сообщать, но это работает. Ты начинаешь бояться. Раньше можно было говорить, да и, надеюсь, что и теперь еще можно говорить об обмене, о том, что, да, таким образом в том числе берутся заложники для того, чтобы каких-то себе необходимых людей доставать из-за границы. Но я думаю, что тут, опять же-таки, много составляющих, но в первую очередь это некий террор, запугивание основной массы. Я вижу, как… Меняются взгляды у людей, даже те, кто изначально в первые дни войны активно выступал против войны, они же сейчас уже не выходят на улицу, и я не могу их за это осуждать. И не осуждаю.
Ваша юность пришлась на 90-е. Время свободы, как бы им ни пугали. Задумывались, что и когда пошло не так?
— В какой момент все пошло не так? Ну, мне кажется, очень давно. Мое убеждение, вот сейчас было возвращение имен, читали имена репрессированных. Не разобравшись с прошлой травмой, люди просто сделали вид, что ничего не было. Ну, не все, разумеется. Так это на самом деле выглядит. Понимаете, эта свобода, на мой взгляд, она была очень уносной. Было очень много страшного до этой свободы, а потом сделали вид, что ничего не было. И будьте свободными. Ну, мы побыли, но вот эта хтонь, она прорывается. Это был слишком тонкий слой свободы. Она как будто бы, ну, не знаю, не укоренилась ей. Она не могла укорениться, потому что вот там была такая прослойка тоже связанная с террором и совсем другим. Я не знаю, я боюсь, что я не очень удачно это формулирую, потому что вижу это немножко, ну, как будто бы образно.
Вы смотрите на вопрос о свободе как человек, изучавший Булгакова?
— По-другому теперь Булгаков мной восприниматься стал. То есть раньше ты все знал просто в теории, а потом ты узнал на практике. И, кстати говоря, мне экскурсии Булгакова чуть-чуть помогали пережить начало войны, потому что на митинг ты выйти уже не можешь, а на экскурсию выйти ты можешь. И ты даже идешь с микрофоном, и самые первые тебя все слушают. Ты говоришь на те темы, на которые хочешь говорить, и ты, конечно, связываешь их с реальностью, в которой мы все оказались. И ты видишь, что люди тебя понимают. Это чуть-чуть спасало. И вот они рядом: полицейские и росгвардейцы, но вы проходите мимо, и вас никто не трогает. Я сравнивала это с мантией-невидимкой, что ты, в общем-то, немножко сделал все то же самое, что хотел, немножко по-другому, но вот ты прямо на расстоянии полуметра прошел, и никто тебя не тронул. Но да, я теперь иначе чувствую Булгакова, и ну вот как будто бы ничего не поменялось, ну, на самом деле, как будто бы ничего не поменялось. Да, там у меня многие коллеги, они, например, не согласны с тем, что мы сравниваем нынешние репрессии с теми. Говорят, что как можно, то есть, что сейчас у нас все равно более лояльные условия. Но вот это-то меня и пугает, что мы уже радуемся тому, что нас не расстреливают в машинах. Ух ты, здорово! Спасибо, что не расстреливают. Кого-то расстреливают, правда. Кого-то еще не успели. Но я думаю, что если все будет идти по той траектории, по которой оно идет, у нас уже в центре Москвы… в Романовом переулке стреляют в километре от Кремля, если оно будет идти по той же траектории, по которой движется сейчас, ну, хуже будет. В общем, я пока не могу радоваться тому, что у нас еще не как в 30-е. Абсолютно не могу, потому что я понимаю, что мы в эти 30-е идем.
Что ждет Россию?
— Я не знаю, что ждет Россию, потому что сценариев множество. Я не знаю, какой сработает. Понимаете, когда-то я думала, что война не начнется, она началась. А потом я думала, что обмена не случится. Мое восприятие реальности, я понимаю, что оно в настоящий момент деформировано. Деформировано 24 февраля. Мне очень тяжело верить в что-то светлое и хорошее. Недавно я даже спрашивала у коллег, верят ли они в Россию прекрасного будущего или как там это принято говорить. Для меня это сложно. Более того, мне сложно разговаривать с людьми, которые в нее верят, потому что я не хочу ранить их чувства. И в то же время я просто не знаю, как с ними говорить. Но для меня это немножко как разговаривать с людьми, которые говорят, я верю в инопланетян. Хороший сценарий допустим, на мой взгляд. Но для того, чтобы он состоялся, воплотился, нужно… Бесконечное количество составляющих. Я лично хорошего уже не жду.
Если история даст еще один шанс стране, что надо будет сделать по-другому, чего не сделали в 90-е?
— Осознать свои ошибки. Раскаяться в своих ошибках. Не заметать вот этот мусор больше под ковер. Говорить об этом. Тут я тоже ничего нового не скажу, но вот мне кажется, что Германия в этом смысле хороший пример. То, как они прорабатывают эту травму, это показатель, на мой взгляд. Способны ли мы, россияне, на такое или нет? Я не знаю.
Есть мнение, что страна возвращается к террору, потому что в свое время были названы имена жертв, но не названы имена палачей. Нужно ли?
— Считаю, что называть имена палачей, конечно, нужно. Я не вижу в этом, может, я плохо смотрю, но я не вижу в этом, по крайней мере, потенциала для гражданской войны, потому что, условно говоря, если твой отец палач… то это не делает автоматически палачом тебя. Я считаю, что у каждого человека его собственная ответственность. И, конечно, палачей надо называть и призывать к этой ответственности. А как иначе? А как иначе? Я даже не понимаю, как иначе. Опять оставить зло безнаказанным, ну, то есть всех пожалеть, кто пострадал. Но они же не просто так пострадали. Это же не стихийное бедствие, война. Это же ответственность конкретных людей. Это не потоп. Хотя у нас и потоп бывает в стране, ответственность конкретных людей. Каждый из нас несет ответственность за свои поступки. Конечно, пускай отвечают.
Чего боитесь?
— Конечно, первая мысль – расширение этого конфликта. Я боюсь, что в это будет вовлекаться все больше и больше стран. Я боюсь, что все начнут воевать друг с другом. Я боюсь, конечно, ядерной войны. Я боюсь, и боялась, и боюсь, что люди, которые сейчас находятся в заключении, что они будут вынуждены отбывать весь свой срок. Возможно, еще новый, один-второй, который им накинут. Я боюсь, что они не смогут выйти досрочно.
Вернетесь в Россию?
— Я не думаю, что я вернусь в Россию когда-нибудь основательно. Ну, то есть даже если что-то поменяется, и мой приезд в Россию будет безопасен, то я бы, конечно, с удовольствием съездила. Есть вещи, по которым я… Нет, я уже не скучаю, но… Мысли, о которых меня греют и которые мне бы хотелось увидеть заново перед собой. Мой родной лес или Петербург, или какая-нибудь усадебка примкадная. Мне бы хотелось сходить в гости к брату. У меня два брата. Вот один уехал, а один остался в Москве. Мне бы хотелось повидать отца, пройти какими-то привычными дорогами, оказаться в лесу на той тропинке, где ты учился ходить, а потом твой ребенок учился ходить. Есть сентиментальные вещи в России. Ну, то есть они там остались. И я бы была рада с ними снова соприкоснуться. Но, скажу такой непопулярный ответ, возвращаться в Россию я бы уже не хотела, потому что… Ну, мне кажется, что я этого больше не переживу на самом деле. Я не знаю, как люди переживают по несколько эмиграции за жизнь. Я сделала очень много для того, чтобы почувствовать себя здесь дома, и мне это удалось в конечном итоге. На это ушло очень много времени. И подвергать себя заново такому испытанию я не готова.