Артемий Левкой: «Мой троюродный брат погиб под Бахмутом»

Артемий Левкой — поэт, филолог-востоковед, руководитель Oxford New Russian Society и автор канала «Синяя лампа». Уроженец Петербурга, он занимался лингвистической типологией и востоковедением в РАН, продолжил академическую карьеру в Японии и Великобритании. Война застала его в Киото, и стала для него личной трагедией: половина его семьи – украинцы. Артемий рассказывает, как японцы отнеслись к вторжению России в Украину, чем британская академическая среда отличается от российской и что такое культурная работа на стыке эмиграции, памяти и языка. Лингвист и эмигрант шестой волны Артемий Левкой — в «Очевидцах».

Раскажите о себе.

— Меня зовут Артемий Левкой, мне 30 лет, родился и вырос я в славном городе Санкт-Петербурге, прожил я там до 25 лет. Обучался на востоковеда-филолога, после чего уехал в Японию и провел там аж два года. Это было в самый разгар ковида с 20-го по 22-й. Собственно, там меня и застала война, а в 22-м я уехал в Оксфорд, потому что поступил здесь в аспирантуру, и вот теперь я заканчиваю писать свою диссертацию. В этом моменте мы с вами встретились. Я специализируюсь на истории японской грамматики, исследую древнеяпонскую поэзию. Может быть, зрителям будут знакомы такие названия, как «Манъёсю» или «Гэндзи-моногатари». Я исследую эволюцию синтаксиса японского языка и немножечко занимаюсь литературоведением, потому что в моем случае это взаимосвязанные вещи. Будучи в России, я после окончания университета два года проработал в системе Российской академии наук, в Институте лингвистических исследований, если быть точным, где я занимался преимущественно лингвистической типологией. Это сравнение всех языков со всеми языками безотносительно их родства генеалогического. Ну и в основном там я занимался языками Восточной Азии. Находясь в Оксфорде, помимо науки, я еще занимался тем, что вел русскоязычное сообщество, которое называется Oxford New Russian Society. Это сообщество студентов, профессоров и просто жителей Оксфордшира. Среди нас есть как русскоговорящие, так и те, кто просто интересуется Россией по той или иной причине. Мы безопасное пространство для тех, кто хочет обсуждать российскую историю, культуру. Мы достаточно большой акцент делаем на наследии Российской империи и Советского Союза, на переосмыслении этого опыта и на том, как этот опыт может нам помочь построить другую Россию. Ну и наконец, я еще немножечко на досуге коллекционирую слова, пописываю всякие разные прозаические и поэтические тексты, когда время позволяет. А так пью, курю, ругаюсь матом.

Как звучала новость о войне в японском контексте? Какие перемены это вызвало в российско-японских отношениях?

— 24 февраля 2022 года я находился в городе Киото, где жил и занимался исследованиями по гранту. Где-то в полдень по японскому времени я зашел в рамэнную, а у японцев в телефоны, прямо в их смартфоны, встроена система оповещения на случай чрезвычайных ситуаций. Ну, в первую очередь, землетрясений, цунами и прочих природных бедствий. И я был со своими японскими друзьями, и тут у них у всех, значит, «взрываются» телефоны, сигнал SOS, и мне говорят, что Россия бомбит Киев. А потом я вышел из этой рамэнной, и мне позвонил знакомый журналист, с которым я работал еще в России в 2018 году в качестве переводчика. Это журналист из японской газеты Nikkei. И он предложил мне поработать на них, а именно переводить статьи с русского и украинского на японский. То есть я помогал готовить материалы для их редактора. И я проработал на них два месяца, и это была очень тяжелая работа, потому что я к этой войне имею самое что ни на есть личное касательство. У меня мама украинка, родившаяся в Киеве, соответственно, вся моя семья по этой линии находится там. И все эти новости о взорванных жилых домах и так далее попадали прямо в самый нерв. Мне это было тяжело, поэтому я поработал на них два месяца, приблизительно, и ушел, поняв, что, наверное, мое психическое здоровье дороже. Японское общество отреагировало на удивление быстро и однозначно. Они поддержали Украину. Настоящая причина вот такой позиции Японии заключается в их собственных национальных интересах. Дело в том, что, напомню на секундочку, Россия по сей день, с правовой точки зрения, находится в состоянии войны с Японией, потому что не был подписан мирный договор по результатам Второй мировой. В свете всех территориальных споров вокруг Курил, островов Сенкаку, которые в Китае называют Дяоюйдао, японцы боятся, что если российская агрессия против Украины будет проигнорирована мировым сообществом, это создаст плохой прецедент, в первую очередь для Китая, который пойдет на Тайвань. И Япония неизбежно будет в этом процессе замешана, потому что в Японии находятся американские военные базы. И так далее, со всеми вытекающими. Кроме того, Япония, конечно, очень сильно от этой войны и от того, что ситуация в Европе и в мире вообще сейчас дестабилизирована, пострадала экономически, потому что это третья экономика мира, которая существует в основном за счет экспорта, торговли. Конечно, сейчас их экономика во многом пошатнулась еще из-за этого.

В немецкой культуре памяти большую роль играет идея вины и ответственности. А как устроена память о Второй мировой в Японии, в школах, в медиа, в культуре? Что считается важным помнить?

— Осмысление Второй мировой войны в Японии устроено принципиально иначе, чем в Германии. Ключевой момент здесь — это упор на роль Японии как жертвы Второй мировой войны. В первую очередь здесь говорят про бомбардировки Хиросимы и Нагасаки, в меньшей степени — про ковровые бомбардировки Токио. Но также говорят, например, про то, как японский народ пострадал от японского милитаризма и национализма. И, конечно же, в гораздо меньшей степени упор делается на ответственность за военные преступления, которые совершали японские солдаты во всей Юго-Восточной Азии, в Нанкине. Из всего, что признали на официальном уровне, это только так называемые «женщины для утешения» — это корейские женщины, которые фактически были в сексуальном рабстве у японских солдат. И то признали это очень нехотя. Вот эта разница в подходе к переосмыслению военного прошлого связана в первую очередь с историей. В Германии все это проходило под руководством оккупационной администрации американской, советской и французской, в очень жесткой форме, и проводилось это на протяжении длительного времени. В Японии тоже была оккупационная администрация американская, которая ушла еще в начале 50-х целиком и полностью. И дальше они, так сказать, перевоспитание нации оставили на откуп самим японцам. А зачем японцам ругать самих себя, если можно сказать о том, что мы сами пострадали в этой войне? Кроме того, важно подчеркнуть, что в отличие от немцев японцы — очень гомогенная нация с этнической и культурной точки зрения. И у них в этом отношении, наверное, национальная гордыня даже более раздута, чем у немцев. Потому что внутри Германии у вас там и евреи, и арийцы, и неарийцы, кто хочешь, да. И между ними какое-то трение на протяжении этих 80 лет происходило, в том числе по поводу переосмысления этого наследия. В Японии все понимают, что они действительно ответственны за эту войну, что они практически единодушно ее в свое время поддержали. И это как бы делает их более уязвленными как нацию.

Вам удается поддерживать связь с родственниками из Украины?

— Мне невероятно повезло, и я благодарен судьбе за то, что мне достались такие понимающие и умные родственники, которые не стали разрывать с нами отношения. Несмотря на то, что подавляющее большинство моей русской семьи осталось в России. Конечно, они не зигуют, но сам факт — это, конечно, жест. Я имею в виду факт того, что они остались в России. Я активно продолжаю с ними общение. У меня был троюродный брат в Украине, который погиб в ноябре 22-го года под Бахмутом. Это был очень близкий для меня человек, с которым я провел большую часть своего детства. Он был достаточно молодым, 25 лет. Провел большую часть своей жизни в Чехии, обучаясь. Но когда ситуация в Украине стала обостряться, он вернулся, стал там заниматься общественно-политической деятельностью. И в конечном итоге 24 февраля вступил сначала в терроборону, а потом уже в ВСУ. Я не буду, наверное, рассказывать подробности этой истории. Я недавно написал об этом эссе, которое выйдет в следующем, по-моему, 19-м, номере журнала ROR, который издает Ленор Горалик. ROR — это Resistance and Opposition Arts Review, Вестник оппозиционной культуры. Рассказ этот выйдет на украинском языке, потому что в первую очередь он адресован моей украинской семье, и, наверное, украинцам вообще — это попытка как-то найти язык, на котором мы, россияне, осуждающие войну, можем говорить с украинцами.

Как вы оказались в Оксфорде?

— Я сюда перебрался осенью 22-го года. Трудности были в первую очередь бюрократического характера. Нужно понимать, что какой-то минимальный стартовый бюджет необходим для того, чтобы элементарно получить визу, заплатить за медицинскую страховку. Но это буквально дело двух-трех тысяч фунтов. Я не знаю, как ситуация обстоит на сегодняшний день. Думаю, что если изменения какие-то были с 22-го года, то не в лучшую сторону, потому что миграционная политика в Великобритании становится все жестче и жестче. Тем не менее, я вижу каждый год абитуриентов, первокурсников, приезжающих из России. Это значит, что, по крайней мере, этот канал для миграции по-прежнему открыт. Я аспирант, поэтому имею право жить в частном доме, чем пользуюсь с удовольствием. Если вы бакалавр, то вы обязаны жить на территории своего колледжа первые три года. Вообще, Оксфорд и Кембридж — это, так сказать, «зонтичный термин», под которым понимаются, собственно, факультеты этих двух университетов, а также многочисленные колледжи. Колледжи — это что-то наподобие, знаете, государств внутри государства, таких маленьких автономий, которые в первую очередь отвечают за необразовательные стороны студенческой жизни, такие как досуг, лечение, питание, проживание. А собственно, образованием занимаются в большей степени факультеты.

Что посоветуете тем, кто рассматривает такой способ уехать из России?

— Пытаться, ничего не бояться. На самом деле моя история замечательно показывает, что можно, будучи представителем среднего класса, ну, может быть, не совсем из российской глубинки, но тоже не из престижных частных вузов, попасть в Оксфорд, если ты в достаточной степени специалист в своей нишевой области. Наверное, в моем случае это сыграло главную роль. Понятно, что на более популярных направлениях, таких как политология или там, например, английская литература, конкуренция гораздо больше. Поскольку я занимаюсь меганишевой темой, а именно японской исторической лингвистикой, конкуренция была преодолима для меня.

Каких политических взглядов вы придерживались до войны и что на них повлияло?

— Уехал я оттуда в 20-м, то есть до того, как мир окончательно сошел с ума, но уже тогда я интересовался, скажем так, той частью общественной и политической жизни, которая непосредственно затрагивала сферу моих интересов, а именно науку и образование. Я два года проработал в системе РАН, и я периодически подписывал разные петиции, даже участвовал в парочке протестов. Но так, чтобы, знаете, ходить на одиночные пикеты или массовые демонстрации, такого не было. Впоследствии моя гражданская вовлеченность сильно возросла, но это уже другая история. Крупные реформы в СПбГУ и в РАН совпали с политическими реформами. Особенно интенсивно события стали развиваться тогда, когда Кремль начал закрывать частные вузы. Если помните историю с Европейским университетом в Санкт-Петербурге и с «Шанинкой» в Москве. Вот приблизительно тогда же началась кампания по оптимизации учебного процесса в СПбГУ, когда малопопулярные курсы просто закрывали, а преподавателей сокращали. Вот, в частности, я подписывался в то время под петицией против этой реформы. Оптимизация рабочего процесса — это, скорее, предлог, под которым они пытаются усилить контроль за образовательными учреждениями. Вот и все. Когда у вас поток студентов и большое количество лояльных преподавателей, этим гораздо легче управлять, чем если у вас есть там огромное количество профессоров, которые непонятно что преподают, там, группки из пяти человек. Вдруг какая смута. Ситуация с финансированием гуманитарных сфер в РАН просто не плачевная даже, а стыдная. Это постыдная ситуация. Государство совершенно не понимает ценность той же лингвистики, не говоря уже про какое-нибудь литературоведение. И коллеги, с которыми я работал два года бок о бок, честно, выезжали просто на голом энтузиазме и какой-то запредельной мотивации. Это, мне кажется, очень важная вообще черта отечественной науки, которая отличает нас от, скажем, той же Британской академии или японской. Страны, где финансирование той же лингвистики или литературоведения на достойном уровне, на таком, чтобы не приходилось ученым, как в России, еще на стороне где-то зарабатывать себе на хлеб насущный. Наверное, наиболее яркий пример здесь — это Германия. Никуда гуманитарная наука не девается, потому что у человека есть по его природе самой запрос на это знание. Но хочется надеяться, что, знаете, по мере того, как человечество будет становиться, я надеюсь, более сытым, мирным и интеллектуально развитым, гуманитарные науки будут цениться больше.

Что вы считаете самым важным вкладом лингвистики в наше время? Чем она может быть по-настоящему нужна сегодня?

— В первую очередь, изучение структуры языков необходимо для того, чтобы понимать, как устроен человеческий мозг. Во-вторых, это важно для преподавания языков. Чем лучше мы будем понимать, как функционирует грамматика, тем эффективнее мы сможем ее изучать. Ну и, наверное, сейчас наиболее актуальна лингвистика в свете бурно развивающихся технологий. По сути дела, все эти нейросетки, которыми сейчас все так увлечены, — это попытка воссоздать принципы, по которым устроен и по которым работает человеческий язык. Собственно говоря, нейросети — это часть большего явления под названием Natural Language Processing, «обработка естественного языка», которой занимаются, в частности, лингвисты-теоретики вроде меня. То есть сказать, что это совсем какой-то десерт, необязательный, нельзя.

У вас есть академический опыт в Японии и Великобритании. Что на этом фоне выделяет российскую науку с точки зрения организации, институциональной культуры и научной среды?

— В российской науке и образовании меньше денег. Я думаю, что это не надо объяснять. И у этого есть далеко идущие последствия, как в лучшую, так и в худшую сторону, свои плюсы и минусы. Я тут много плохого сказал про российскую науку, давайте я скажу что-нибудь хорошее. Я считаю, что то, что у нас бюджетное образование, — это замечательно, особенно для гуманитарных областей. Российская система образования и, в частности, поступления в вузы эгалитарна и меритократична. Это значит, что ты можешь родиться в российской глубинке и поступить в любой флагманский вуз, будь то МГУ, СПбГУ и так далее. Этого нету ни в Великобритании, ни в Японии. Оксбридж, то есть Оксфорд и Кембридж, как и некоторые другие британские вузы, устроены таким образом, что бакалавры не получают стипендии. Это значит, что в 99 % случаев они выходцы из весьма состоятельных семей, закончившие специальные частные школы, где готовят именно к поступлению в Оксбридж. В то время как магистранты-аспиранты вроде меня получают гранты, и это люди с совершенно другими бэкграундами. И это создает достаточно интересную такую динамику в общении между этими двумя прослойками. Я бы это охарактеризовал как просто, знаете, пропасть, вот, часто очень непреодолимую. Я считаю, что такого рода меритократическое образование, безусловно, стимулирует развитие науки, но в большей степени гуманитарной, чем технической, потому что на гуманитарные исследования элементарно нужно меньше денег. Когда у тебя университет богат настолько, что он практически автономен от государства, и он может инвестировать в научно-технические исследования, в области инженерии, компьютерных наук и всякого прочего, не оглядываясь на государство, а отдавая деньги на то, что действительно с точки зрения науки важно. Это прекрасно. Для того, чтобы эти деньги в казну университета поступали, должно быть, соответственно, платное образование. То есть здесь есть свои плюсы и минусы. Если говорить про корпоративную академическую атмосферу, знаете, по сравнению с Японией и Россией Англия очень «чильная», очень расслабленная. У меня ушло некоторое время на то, чтобы к этому формату привыкнуть. Например, ты не обращаешься к своему научному руководителю, используя все его регалии, «профессор Иван Иванович», а просто называешь его по первому имени. Профессор может с тобой в пятницу, вот как сегодня у меня было, встретиться, прибухнуть немножечко джина с тоником. Это, конечно, какое-то доверие между вами порождает, которое, как правило, идет на пользу работе. В Японии, как и в России, академическая иерархия играет огромную роль. Часто это заканчивается совсем некрасивыми историями, типа «power harassment» или сексуального насилия. А в лучших случаях это просто порождает как бы нездоровую динамику в отношениях между преподавателем и студентами. Так что здесь я обеими руками за Великобританию.

Какие задачи вы ставили перед Oxford New Russian Society?

— Oxford New Russian Society — это студенческое сообщество, которое было основано в мае 2023 года. Вообще, нашу деятельность можно разделить на три категории. Во-первых, мы занимаемся, как я уже сказал, культурой. В первую очередь, это спикер-ивенты. Мы приглашаем видных представителей русскоязычной миграции: журналистов, музыкантов, художников. Например, у нас были уже Борис Гребенщиков, Владимир Раевский, Рома Либеров, Екатерина Шульман. И они устраивают здесь лекции. Иногда это открытые интервью, которые я с ними провожу. Все это мы снимаем на камеру и загружаем на наш YouTube-канал, который называется «Синяя лампа». В рамках политактивистской деятельности мы устраиваем фандрайзеры для, например, политзаключенных или преследуемых по политическим мотивам россиян, гуманитарную поддержку для Украины, мемориальные и протестные акции. В рамках социальных мероприятий мы просто собираемся немножечко «кернуть» русскоязычным, и не только русскоязычным, сообществом Оксфорда, а также людьми, которые просто интересуются Россией. Пафос этого проекта, а также побочного проекта «Синяя лампа», про который я рассказывал, заключается в том, чтобы задокументировать вот эту новую реальность, в которой оказались русскоязычные эмигранты шестой волны. Попробовать, так сказать, избежать тех ошибок, которые допускали предыдущие волны. Наверное, ошибка здесь не самое правильное слово. Попытаться воспользоваться теми возможностями, которые нам дают современные коммуникации и технологии. И эту нашу реальность максимально подробным образом документировать. Я считаю, что ситуация, в которой мы все оказались, уникальна, потому что мы не отрезаны от Родины, Родина больше не отрезана от нас. И вот это странное общение между оставшимися и уехавшими на территории Рунета продолжается. Есть дискуссия даже, насколько это еще возможно, насколько оставшиеся могут себе вообще позволить какую-то дискуссию. Я считаю, что это прекрасно. Я считаю, что, честно, именно этим сейчас и надо заниматься. Нужно заниматься поиском общего языка культуры. Пытаться прийти к консенсусу, во-первых, с миром, попытаться понять, какое место русскоязычная культура сегодня в этом мире занимает, объяснить широкой аудитории, что культура — это не собственность государства. Также нужно найти взаимопонимание уехавшим с оставшимися. Я считаю, что язык культуры здесь тоже должен прийти на помощь. И, конечно, уехавшим еще нужно найти взаимопонимание между собой и попытаться как-то не растаять, знаете, вот в калейдоскопе других мировых культур, а попытаться привезенную из дома культуру в местный контекст встроить и, таким образом, вообще мировую культуру обогатить.

Вы находитесь внутри новой русскоязычной среды в Британии. Что, по-вашему, формирует культурный нерв? Что объединяет этих людей, а что, наоборот, разделяет?

— У русскоязычных иммигрантов есть одна особенность, которая наблюдается на протяжении уже приблизительно 100 лет. Я сравниваю первую волну с шестой и всеми промежуточными. Это, конечно, обособленность. Обособленность друг от друга, некоторое недоверие друг к другу. Это уже в большей степени касается, наверное, послевоенных волн эмиграции. Я так понимаю, это наследие 30-х годов, репрессий, представление о том, что человек человеку волк. Это все, конечно, на взаимодействиях между русскоязычными эмигрантами сказывается. Я считаю, что нашей волне, как и первой волне, свойственна дезинтегрированность с местными сообществами. Чему-то мы как-то вот особенно не умеем. То ли в силу незнания языков, хотя вроде, знаете, за вот эти сто лет со времен Октябрьской революции мы-то как-то подучили языки. Наша волна в этом плане успешнее, чем первая. Но, тем не менее, вот я не вижу примеров того, чтобы, скажем, стендапер какой-то, уехавший из России, успешно вещал на англоязычную аудиторию. Может быть, Денис Чужой — единственное исключение, которое здесь можно привести. Все остальные продолжают вещать на русскоязычную аудиторию. И то же самое утверждение можно экстраполировать и на другие виды деятельности. Вот я боюсь, что такая не очень лестная характеристика приходит мне на ум. При этом, конечно, не может не радовать, что по принципиальному вопросу, я имею в виду войну, какой-никакой консенсус с оговорками между уехавшими есть. Но опять же, что такое «Я уехал от войны»? За этим может скрываться миллион совершенно разных, более-менее благородных соображений. Кто-то уехал просто потому, что не хотел, чтобы бизнес его накрылся. Кто-то уехал от мобилизации. Кто-то уехал, потому что давно хотел попробовать жить за границей, а война стала удобным поводом. Кто-то уехал, безусловно, из принципиальных антивоенных соображений, но я боюсь, что таких меньшинство. Я себя отношу к, безусловно, той части иммигрантов, которая не возвращается в Россию по принципиально политическим соображениям. Но это немножечко другое, чем уехать из страны по политическим соображениям.

Что можете сказать об англичанах как нации? Насколько сложно освоиться среди них и чему можно поучиться?

— Все стереотипы про британскую чванливость, чопорность и сдержанность оказались правдой. Наверное, здесь тоже нужно сказать, что всегда есть исключения. Я вот недавно узнал, что, знаете, чем сильнее стереотип о какой-то нации, тем более яркие исключения, контрпримеры. У меня тут на днях буквально какой-то незнакомый совершенно дедушка спросил: «Where are you from?» — «Откуда вы?» Это была буквально первая фраза, которую он произнес. Это настолько небританский вопрос, его здесь очень редко можно услышать, но, по крайней мере, в самом начале беседы у него в этом плане не было, по всей видимости, никаких стеснений, никакого стеснения в этом отношении у него не было. То, что они не говорят, по крайней мере, сходу на личные темы, — это свидетельствует об их уважении к личному пространству, к частной собственности. Да и вообще, они достаточно тактичны во многих вопросах. Они понимают, что ты можешь оказаться, например, из России или из Украины. Готов ли ты поддержать разговор на эту тему? У этой чопорности и сдержанности на самом деле есть оборотная сторона. В том смысле, что это, конечно, фасад, за которым, если немножечко поскрести, и поскрести терпеливо, спустя время, обнаружится часто очень ранимое, эмпатичное существо. Я знаю многочисленные примеры того, как британцы, которые обычно держат себя «арогантно», надменно и очень сдержанно, в критических ситуациях приходят на помощь, не ища какой-то выгоды для себя. То есть, конечно, под этой оболочкой скрываются такие же люди, как и везде. А чему можно было бы поучиться британцам? Ну, собственно говоря, вот этой сдержанности. Я, как человек, который часто дает волю чувствам, мне хочется думать, что за три с половиной года здесь научился быть несколько осмотрительнее в этом плане и контролировать то, что я там говорю и чувствую, чуть лучше. Мне кажется, что этого действительно очень не хватает, знаете, где? В Рунете. Безусловно, хейт он в интернете есть везде, это присуще всем культурам, но, мне кажется, что тут мы, русскоязычные, впереди планеты всей, и в англоязычном сегменте интернета я этого вижу гораздо меньше. Быть может, это связано со сдержанностью и вот этим просто элементарным каким-то уважением к человеку.

Вернетесь в Россию?

— Я совершенно точно не вернусь в Россию до тех пор, пока там нельзя безопасно и свободно высказывать свое мнение по любому поводу, в частности, по поводу политики. Для меня, как человека, работающего со словом, свобода этого слова, наверное, главная ценность. К огромному сожалению, в России она утрачена. Это не должно быть обязательно связано со сменой режима, там, революцией и всеми прочими сценариями с радугами и единорогами. Это может быть тот же режим. Если климат изменится в лучшую сторону, и какое-то подобие оттепели будет, я не исключаю того, что вернусь в Россию, потому что я очень сильно привязан к своему городу. Для меня это в первую очередь творческая среда, от которой я сейчас оторван. И это сказывается на моем письме, это сказывается на том, как и что я пишу. Не обязательно в худшую сторону, просто, скажем так, если находясь в Петербурге, я писал на всякие разные сюжеты, то сейчас я пишу преимущественно о Петербурге.

Чего вы боитесь?

— Знаете, я боюсь, что у нас не пишется звук. И когда я беру интервью для своего канала, я очень часто этого боюсь. А если серьезно, я думаю, что сейчас не время говорить о том, чего мы боимся. Я думаю, что сейчас время говорить о том, на что мы надеемся, о чем мы мечтаем. На нас лежит большая ответственность — не показывать слабость тем, кто эту слабость хотел бы увидеть. Всячески пытаться друг друга поддерживать. Поэтому я ничего не боюсь.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

EN